В эту минуту у Кадфаэля возникло странное ощущение, как если бы краешком сознания он понял, а не по-настоящему вспомнил — у него мелькнула мысль об Аннет, которая вошла в отцовскую сторожку вся сияющая, взволнованная, таинственная, с дубовым листиком в растрепанных волосах. Ее легкий румянец и учащенное дыхание свидетельствовали о том, что девушке пришлось пробежаться. И это было примерно час спустя после повечерия, когда Дрого Босье наверняка уже лежал мертвый в миле от дома лесничего на обочине тропы, ведущей в Шрусбери. Вообще-то Аннет выходила из дома по делам, запереть на ночь курятник и хлев, но больно уж долго она отсутствовала и вернулась вся раскрасневшаяся, с блестящими глазами, словно девушка, вернувшаяся со свидания с возлюбленным. И разве не говорила она добрых слов о Гиацинте и разве не слушала с видимым удовольствием отцовские похвалы в его адрес?
— Когда вы впервые встретились с этим юношей? — спросил Хью отшельника. — И почему взяли к себе в услужение?
— Это было на моем пути из Эдмундсбери от кембриджских августинцев, когда я на два дня остановился в нортгемптонском монастыре. Я встретил Гиацинта среди нищих, которые побирались у ворот. Выглядел он молодым и крепким, но был весь в лохмотьях, словно давно уже скитался по миру. Он рассказал мне, что его отец лишился имущества и умер, а сам он остался сиротой и без всякой работы. Из милосердия я дал ему одежду и взял к себе слугой. Не сделай я этого, наверняка он докатился бы до воровства и разбоя, чтобы добыть себе средства на пропитание. До сих пор Гиацинт исправно служил мне, как я полагаю, из благодарности. Так оно, вероятно, и было на самом деле. Однако теперь я вижу, что все было напрасно.
— Когда вы встретились впервые?
— В конце сентября. Точно я уже не помню.
Время и место встречи совпадали со сведениями, полученными от Дрого Босье.
— Похоже, теперь мне придется ловить этого Гиацинта, — сухо заключил Хью. — Нужно срочно вернуться в Шрусбери и выслать людей на поиски. Убийца он или нет, мне не остается ничего другого, как изловить его.
Глава седьмая
Брат Жером твердо придерживался мнения, которое выражал весьма настойчиво и при всяком удобном случае: брат Павел непозволительно пренебрегает властью, данной ему над его юными подопечными — послушниками и учениками. Свой надзор за ними брат Павел предпочитал осуществлять в самой ненавязчивой форме, за исключением того времени, когда непосредственно занимался их обучением и наставлением. Однако в случае реальной необходимости, когда кто-либо из них и впрямь нуждался в нем, брат Павел был тут как тут. Такие же обыденные процедуры, как умывание, поведение за трапезой, отход ко сну и утренняя побудка были оставлены братом Павлом на добрую волю и здравый смысл своих подопечных. Однако брат Жером был твердо убежден, что мальчикам, которые не достигли шестнадцати лет, доверять ни в коем случае нельзя, да и после достижения этого вполне зрелого возраста в юношах куда больше от лукавого, нежели от ангелов. Поэтому брат Жером постоянно следил за юношами и без устали делал им замечания по поводу каждого их шага, словно именно он, а не брат Павел, был их наставником, причем усматривал в наказаниях куда больше пользы, нежели мог помыслить добросердечный брат Павел. Брату Жерому неизменно доставляло удовольствие при всяком удобном случае повторять, что не миновать им беды со столь слабохарактерным наставником.
Трое учеников и девятеро послушников в возрасте от девяти лет до семнадцати, это была уже достаточно многочисленная ватага, чтобы глядя на них за завтраком, кому-либо пришло в голову пересчитывать их и обнаружить, что одного мальчика не хватает. Разве что брат Жером, который пересчитывал мальчиков то и дело, рано или поздно мог бы обнаружить пропажу. А брат Павел их никогда не считал. И поскольку с утра он был занят на капитуле, а потом в этот день у него были свои дела, то утренние занятия он переложил на плечи старших послушников, что само по себе брат Жером считал фактом вопиющим и пагубно сказывающимся на дисциплине. В церкви мальчики стояли так тесно, что одним больше, одним меньше — было все едино. И вышло так, что отсутствие Ричарда наконец обнаружилось лишь далеко за полдень, когда брат Павел вновь собрал своих подопечных для дневных занятий в классе и разделил послушников и учеников.
Однако далеко не сразу брат Павел встревожился по-настоящему. Он подумал, что, наверное, мальчик просто потерял счет времени и где-то задерживается, и без всякого сомнения, вот-вот примчится на урок. Но время шло, а Ричард все не появлялся. Трое оставшихся учеников, когда брат Павел принялся их расспрашивать, переминались с ноги на ногу, неуверенно жались друг к другу, пожимали плечами и молча покачивали головами, избегая смотреть монаху в глаза. Самый младший мальчик выглядел каким-то особенно напуганным, но никто из них так ничего и не сказал, и брат Павел заключил, что Ричард просто отлынивает от уроков, а мальчики, зная об этом и осуждая его, тем не менее не хотят выдавать своего товарища. Брат Павел не стал прибегать к угрозам всяческими наказаниями за их молчание, что дало лишь новый повод для осуждения со стороны брата Жерома.
Брат Жером поощрял доносы. Брат же Павел в душе вполне одобрял подобную греховную «солидарность» тех, кто предпочитал навлечь на свою голову наказание, нежели пойти на предательство друзей. И он решил, что рано или поздно Ричарду самому придется понести наказание за свой проступок. Зато брат Павел строго пресекал всякие шалости на уроках и особенно не любил, когда списывают. Как бы то ни было, в итоге он обратил внимание, что самый младший из мальчиков что-то явно скрывает и что за его отказом отвечать стоит нечто большее, нежели у остальных его товарищей.
Отпустив мальчиков, брат Павел остановил Эдвина у выхода и воротил его ласково и очень осторожно.
— Поди-ка сюда, Эдвин.
Почуяв, что сейчас на их головы наверняка обрушатся все громы небесные и желая избежать первых ударов грозы, двое других мальчиков поспешили унести ноги. Эдвин же остановился, повернулся и нехотя побрел обратно, потупив очи и слегка приволакивая свою больную ногу. Он стоял перед братом Павлом, дрожа как осиновый лист. Колено его было перевязано, повязка немного сползла. Недолго думая, брат Павел развязал бинты и принялся делать перевязку заново.
— Эдвин, что ты знаешь о Ричарде? — спросил он. — Где он?
— Не знаю! — выдавил из себя мальчик и вдруг разрыдался.
— Ну рассказывай же! — ласково потребовал брат Павел и привлек Эдвина к себе, так что тот зарылся хлюпающим носом в его сутану. — Когда ты видел его в последний раз? Куда он ушел?
Эдвин всхлипывал и бормотал нечто неразборчивое в шерстяных складках одеяния брата Павла, покуда тот не извлек мальчика на свет божий и не посмотрел внимательно в его заплаканное лицо.
— Ну давай, расскажи мне все, что знаешь.
Перемежая слова со всхлипываниями и слезами, Эдвин поведал следующее:
— Это было вчера, после вечерни. Я видел, как Ричард оседлал своего пони и поехал в сторону Форгейта. Я думал, он скоро вернется, а он не вернулся… И мы испугались… Мы не хотели, чтобы его задержали, он был так встревожен… Мы молчали, мы думали, он вернется и никто не узнает…
— Ты хочешь сказать, что Ричард не ночевал нынче в аббатстве? — твердо потребовал ответа брат Павел. — Его нет со вчерашнего дня, а вы молчите?!
Последовал новый взрыв рыданий, после чего Эдвин, низко опустив голову, вынужден был признать свою вину.
— Это все, что вам известно? — строго спросил брат Павел. — Всем троим? А тебе не приходило в голову, что с Ричардом могло что-нибудь случиться? Что он попал в беду? Зачем ему по доброй воле ночевать неизвестно где? Малыш, почему ты мне сразу не сказал? Сколько времени мы потеряли! — Однако мальчик был уже настолько испуган, что монаху не оставалось ничего другого, как утешать и успокаивать его, хотя едва ли тот был достоин утешения. — А теперь скажи-ка, Ричард уехал верхом? После вечерни? Он не сказал, куда поехал?