— Чем это пахнет? — осведомилась Палома, когда мадам Жосс ушла.
У меня в ванной комнате что-то засорилось, и вонь стояла, как в общественной уборной. Неделю тому назад я вызвала сантехника, но, похоже, ему не улыбалось возиться с моими трубами.
— Канализацией, — ответила я, не вдаваясь в подробности.
— Издержки либерализма, — сказала Палома, словно не услышав моего ответа.
— Засор канализации, — уточнила я.
— Я и говорю, — подхватила Палома. — Почему до сих пор не пришел сантехник?
— Потому что у него много вызовов, — предположила я.
— Ничего подобного, — отрезала Палома. — Правильный ответ: потому что его ничто не вынуждает. А почему его ничто не вынуждает?
— Потому что у него нет конкурентов, — ответила я.
— Вот именно, — согласилась с довольной улыбкой Палома, — не срабатывает механизм свободного рынка. Железнодорожников пруд пруди, а сантехников не хватает. Лично мне больше по душе колхозы.
Стук в дверь прервал нашу увлекательную беседу.
Пришел Какуро, который, судя по его виду хотел сообщить что-то важное.
Увидев Палому, он сказал:
— О-о, добрый день, милая барышня. Я загляну попозже, Рене?
— Как хотите. У вас все в порядке?
— Спасибо, все в порядке, — рассеянно ответил он. И, внезапно решившись, бросился напролом: — Может быть, поужинаете со мной завтра вечером.
— Э-э… — промямлила я. Меня бросило жар. — Ну-у…
Все, что мне мерещилось в последние дни вдруг обретало плоть и кровь.
— Я хотел бы пригласить вас в ресторан, который сам очень люблю, — продолжал он, и в глазах его появилось что-то просящее, так собаки смотрят на кость.
— В ресторан? — переспросила я, совсем смешавшись.
Слева от меня в кресле мышкой завозилась Палома.
— Выслушайте меня, — заговорил Какуро, явно смущаясь. — Поверьте, я приглашаю вас от души. У меня… у меня завтра день рождения, и я был бы счастлив видеть вас своей дамой.
— А! — сказала я, потому что больше ничего не могла сказать.
— В понедельник я уезжаю к дочери, и там, разумеется, будет семейный праздник, но… завтра… если бы вы согласились…
Он замолчал и с надеждой посмотрел на меня.
Я тоже молчала.
— Мне очень жаль, — заговорила я наконец. — Но, право, это не совсем удачная мысль.
— Почему же? — спросил Какуро, и лицо у него стало огорченное.
— Это очень любезно с вашей стороны, — продолжала я, стараясь говорить как можно тверже и боясь, как бы голос у меня не дрогнул, — и я вам очень благодарна, но я не могу принять ваше предложение. Большое спасибо. Я уверена, что у вас есть друзья, с которыми вы прекрасно отпразднуете ваш день рождения.
Какуро смотрел на меня в полном расстройстве.
— Я… — начал он, — да, конечно, но… я правда так хотел… И… почему же?.. — Он нахмурил брови. — Не понимаю.
— Так будет лучше, — сказала я. — Поверьте.
И тихонько пошла вперед, почти вынуждая его отступить к двери.
— У нас еще не раз будет случай посидеть и поговорить, я уверена.
Какуро пятился, как пешеход, не вовремя сошедший с тротуара.
— Такая досада, — вновь заговорил он. — Мне было бы так приятно… И все-таки…
— Всего доброго, — сказала я и мягко закрыла дверь у него перед носом.
11
Дождь
«Худшее позади», — подумала я. Но я забыла о неподкупной Фемиде цвета розового леденца. Обернулась и оказалась лицом к лицу с Паломой. Вид у нее был крайне недовольный.
— Могу я узнать, во что это вы решили поиграть? — спросила она суровым тоном, напомнившим мне мадам Бийо, мою последнюю учительницу.
— Ни во что, — ответила я слабым голосом, прекрасно понимая, что веду себя, как маленькая девочка.
— Вы наметили какие-то особые дела на завтрашний вечер? — продолжала она свой допрос.
— Да нет. Не в этом дело…
— А в чем же, позвольте узнать?
— Я считаю, что это нехорошо.
— Но почему, объясните, — настаивал неумолимый следователь.
— Почему? Если бы я знала.
И вдруг хлынул дождь.
12
Сестры
Ох уж этот дождь…
В моих родных краях всю зиму лил дождь. Солнечных дней я не помню, все дождь да дождь, грязь, холод, промозглая сырость, влажная одежда, волосы, сколько ни сушись у огня, до конца все равно не высохнешь. Сколько раз я вспоминала тот дождливый вечер, сколько раз снова и снова думала о том, что произошло тогда, сорок лет назад, и что воскресло в памяти сегодня, под шум дождя.
Ох уж этот дождь…
Мою сестру назвали именем девочки, которая родилась до нее и сразу же умерла, а ту назвали именем нашей покойной тети. Лизетта была настоящей красавицей. Я знала это, еще когда была совсем маленькой; мне неоткуда было взять внятного представления о красоте, но я чуяла ее душой. Дома у нас об этом, как, впрочем, ни о чем другом, не говорили. Зато я слышала перешептыванье соседок, когда сестра проходила по улице. «Такая красотка и без гроша — хорошего не жди!» — предрекала галантерейщица, провожая нас взглядом, когда мы шагали в школу. Я, некрасивая, нескладная, убогая, крепко держалась за руку Лизетты, а она шла легким шагом, высоко подняв голову, и все встречные щедро сулили ей самое мрачное будущее.
В шестнадцать лет она уехала в город нянчить богатых детей. Мы не виделись с ней целый год. Она приехала на Рождество и привезла невиданные подарки: пряники, яркие ленты, мешочки с душистой лавандой. Гляделась она королевой. Ни у кого не было такого нежного, точеного, веселого личика, как у нее. Впервые кто-то говорил с нами, что-то нам рассказывал, а мы жадно слушали, дивясь каждому слову, слетавшему с уст сестры, которая покинула бедный крестьянский дом и жила в доме богатых. Она открывала нам неведомый мир, разноцветный, нарядный, сияющий, в нем женщины днем разъезжали за рулем автомобиля, а вечером возвращались домой, где было полным-полно разных механических штук: одни умели делать вместо людей всякую работу, другие, стоило повернуть ручку, рассказывали обо всем, что делается на свете…
Подумать только, в какой нищете, духовной и физической, мы прозябали. От нашей деревни было всего пятьдесят километров до большого города и двенадцать до крупного поселка, но мы влачили жизнь средневековых крестьян, полную лишений и тягот, и твердо знали, что обречены оставаться темной деревенщиной. Думаю, что и теперь найдется в каком-нибудь глухом углу горстка дряхлых стариков, которые знать не знают, что такое современная жизнь, но у нас-то в семье все были молодые, работоспособные, и вот поди ж ты! Лизетта рассказывала о ярко освещенных, украшенных к рождественским праздникам улицах, а для нас это были диковинные вещи, о каких мы и не подозревали раньше.
Потом она снова уехала. Несколько дней после ее отъезда мы еще разговаривали друг с другом по инерции. За ужином отец высказывал свои суждения по поводу того, что услышал от дочери: «Во дают, во чудно!» А потом снова все замолчали, и только недовольные окрики нарушали тишину, давившую на нас, как проклятье.
Стоит мне это вспомнить… Дожди без конца и покойники, покойники, покойники… Лизетта носила имя двух покойниц, мне досталась только одна — меня назвали в честь бабушки с материнской стороны, которая умерла незадолго до моего рождения. Братья носили имена убитых на войне кузенов, наша мама — имя умершей родами двоюродной сестры, которую она в глаза не видела. Так мы и жили, храня молчание, в мире покойников, но вот однажды ноябрьским вечером из города вернулась Лизетта.
Ох уж этот дождь, как хорошо я его помню… Он барабанил по крыше, все дороги раскисли, у ворот нашей фермы непролазная грязь, серое небо, ветер и неизбывное ощущение промозглой сырости, оно угнетало так же, как угнетала жизнь, безликая и беспросветная. Мы сидели возле очага, тесно прижавшись друг к другу, и вдруг мама встала, нарушив этот щенячий уют; мы недоуменно уставились на нее, а она направилась к двери и, подчиняясь необъяснимому порыву, распахнула ее.