Первого июля 1918 года княгиня Александра Павловна родила дочь Александру. Александру Александровну. Комиссару было все равно, какое отчество у девочки. На княгине жениться он раздумал. И вообще оставил в покое. У него теперь была какая-то стриженая барышня, которая ходила в кожаных галифе и тужурке, в высоких сапогах, в черном картузе, говорила басом, курила самокрутки и нюхала кокаин. Может быть, комиссар Федя собирался жениться на курящей барышне. Однажды даже в дом ее привел. Барышня брезгливо поморщилась при виде девочек в чистых нарядных платьицах, с белыми бантиками в аккуратно заплетенных косичках, сказала тягучим басом:

— Какое безу-у-умное мещанство… Рюшечки… ленточки… Фу, по-о-ошлость какая.

При виде княгине барышня хищно подобралась, бросила на пол самокрутку, растерла сапогом, наставила на Александру Павловну указательный палец с не очень чистым ногтем, быстро заговорила никаким не басом, а довольно визгливым нервным голосом:

— Что? Кто такая? Из бывших? Контра? Это как понимать? Что тут делает? Скрывается? От справедливого возмездия? Документы!

— Это тетенька! — с удивлением сказала Фрося. — Папа, это ведь тетенька, да? А я думала — дяденька!

— Цыть, — добродушно сказал комиссар Федя, непонятно улыбаясь. — Не балуй, отлуплю. Эт товарищ Липкина, ответственный работник. За литературу отвечает… Алексанна Пална, ты бы шла с девками… с дитями то ись. Уроки учить.

Княгиня обняла девочек за плечи, повела в кабинет, который был и ее жилищем, и комнатой для занятий. Деревянная колыбель маленькой Александры тоже там стояла. За спиной комиссар Федя негромко говорил товарищу Липкиной, ответственной за литературу:

— Шо ты кипеж подняла? Эт учительша. Девок моих обучает. Трудящий элемент. Все у ей есь. И документ, и все… И фомилие есь… Комисарова, во так. Алексанна Пална Комисарова. Ах-ха.

Через несколько дней у княгини действительно появились документы. По новым документам она числилась Александрой Павловной Комисаровой, вдовой, имеющей дочь Александру Александровну Комисарову. Происхождения обе они были рабоче-крестьянского. Комиссар Федя показал документы княгине, потом спрятал их в ящик стола, закрыл на ключ, ключ повесил на общую связку, которую всегда носил с собой, с непонятной улыбкой сказал:

— Вот так. Цени. И не рыпайся. Ты у меня навсегда вот где! — Комиссар Федя сжал синий костлявый кулак, потряс им перед носом княгини и хитро подмигнул мутным глазом: — И о девке своей помни. По-о-омни о девке-то… Поняла?

Комиссар Федя, несмотря на свое очевидное безумие, учился старательно и в последнее время начинал говорить гораздо грамотнее. За это его время от времени повышали в должности. Или в звании? Княгиня этими вопросами не интересовалась. Она интересовалась только детьми. Всеми детьми, не только своей маленькой Александрой. Дети ее радовали. Они очень быстро научились читать и писать, немножко играли на рояле, стоявшем в самой большой комнате огромной квартиры покойного доктора, неплохо рисовали — особенно Фрося, у нее настоящий талант обнаружился, — и с удовольствием — хоть и с невероятным акцентом — говорили по-французски, по-немецки и даже немножко по-английски. Маленькая Александра говорила на всех этих языках без акцента, и на итальянском тоже. Но маленькая Александра проводила с матерью круглые сутки, а Лиза и Фрося уже ходили в школу, откуда постоянно приносили всякие «да уж прям», «здрасти вам» и «дура чертова». Княгиня тратила массу душевных сил, чтобы каждый раз возвращать их в нормальный образ. Наверное, не зря столько сил тратила: когда в двадцать пятом году товарищи по партии за что-то шлепнули сумасшедшего комиссара Федю, а потом пришли к нему домой искать доказательства его вины, самый главный из тех, кто искал, долго с изумлением смотрел на дочерей комиссара, которые хорошо держались и хорошо говорили, долго изучал бумаги, давным-давно запертые комиссаром в ящике письменного стола, долго молчал, задумчиво дергая носом и гоняя смятую «козьей ножкой» папироску из угла в угол тонкогубого рта, а потом решил:

— Вы, гражданка Комисарова, будете работать у меня. Вы же учительница? Вот и правильно. У меня две маленькие дочки. Мне такая учительница для них нужна.

— А Елизавета и Ефросинья? — осторожно спросила княгиня. — Что будет с ними? И у меня есть дочь, ей семь лет.

— Семь лет — это что ж… с собой заберете, — решил самый главный. — А эти — взрослые уже. Пристроются куда-нибудь. Вон какие… выученные. Пусть сами в учительницы идут. Но не в Москве. В Москве их тут же вычистят. Из-за отца. А где-нибудь в деревне — пожалуйста. У нас дети за родителей не отвечают, все по справедливости.

Девятнадцатилетнюю Лизу отправили куда-то под Самару, учительницей в деревенский ликбез. Шестнадцатилетнюю Фросю взяли горничной в дом какого-то командарма из новых. Княгиня через несколько лет случайно узнала, что Фрося покончила с собой. О Лизе никому ничего не было известно.

Самый главный — тот, который командовал обыском в квартире комиссара Феди, — оказался каким-то крупным чином. Или чинов сейчас уже нет? Княгиня так и не научилась разбираться в структуре новой власти. Ей казалось, что и структуры как таковой не было. Был один сумасшедший дом, где командовали не врачи, а пациенты. В сумасшедший дом случайно попадали безвинные дети. Если их невозможно освободить из этого сумасшедшего дома, так ведь можно попробовать хотя бы сохранить их здоровыми. Вдруг когда-нибудь им удастся вырваться отсюда… Или все буйнопомешанные перестреляют наконец друг друга, и останутся только дети, которые не отвечают за родителей…

Второго хозяина княгини тоже расстреляли товарищи по партии, но гораздо позже, уже в тридцать седьмом. Свету и Галю, четырнадцатилетних двойняшек, увезли в разные колонии для малолетних. Жену хозяина тоже куда-то увезти хотели, но она успела сама умереть — говорили, что от сердца.

Александру Павловну забрал в свой дом тот, кто подписывал смертный приговор второму хозяину. Очень Большой Начальник. У Очень Большого Начальника тоже была дочь, которую следовало бы кой-чему научить. Очень Большого Начальника перевели в Ленинград, и княгиня обрадовалась: в Ленинграде, в институте инженеров железнодорожного транспорта, уже второй год училась ее дочь. Они будут видеться почаще.

— Мамочка, — сказала при первой же встрече Александра вторая Александре первой. — Я тебя безумно люблю. Я тобой горжусь. И восхищаюсь, правда! Но, пойми меня правильно, никак не могу найти ответа на главный вопрос: почему ты всю жизнь отдала этому… этому… этому неблагодарному делу?! Ведь совершенно очевидно: ничего нельзя исправить! Исчезают одни — приходят другие, еще хуже. Ты же в любой момент можешь освободиться! Просто уйди — и все!

— А дети? Дети-то ни в чем не виноваты, — спокойно ответила Александра Павловна. — Все это когда-нибудь изменится, я тебя уверяю. Уже многое меняется, и даже изменилось уже. Посмотри: почти все грамотны! Я не о верхушке, я обо всех… Даже специалисты появляются. Вот ты учишься у хороших преподавателей. И еще кто-то. Вы все нормальные, умные, образованные молодые люди. Неужели вы ничего не сумеете сделать? Обязательно все изменится, обязательно! И дети будут готовы к нормальной жизни.

— Ничего никогда не изменится, — упрямо сказала Александра вторая. — Государством управляют кухарки… и кухаркины дети.

— В этом нет их вины, — суховато заметила Александра Павловна. — Как нет и твоей заслуги в том, что твой отец — князь. Дети не отвечают за родителей. Это так?

— Не знаю, — уклончиво ответила Александра вторая. — Не должны отвечать, да. Но… Но я с ними не смогла бы вот так. Так, как ты.

— Возможно, не смогла бы, — согласилась Александра Павловна. — Но тебе это и не надо. У тебя будет другая профессия и совсем другая жизнь.

Княгиня Александра Павловна осталась в блокадном Ленинграде с восьмилетней дочкой своего третьего хозяина, Очень Большого Начальника, вдвоем в пустой холодной квартире, без запасов и без карточек. Карточки выдавали только на девочку, Александра Павловна нигде не числилась. Очень Большой Начальник был занят государственными делами где-то далеко, может быть, даже на фронте. Его жена еще до блокады уехала в Москву, навестить родителей, а вернуться уже не смогла. Александра вторая получила диплом в начале блокады и пошла работать в госпиталь. Перебралась в квартиру Очень Большого Начальника, к матери. Делила свой хлеб пополам с ней. Иногда приносила из госпиталя свой сестринский паек — пол-литровую банку пшенной баланды, в госпитале медперсонал слегка подкармливали. Кое-что из хозяйских вещей — две картины и серебряную посуду — сумела обменять у соседей по лестничной площадке на хорошие продукты, там даже банка тушенки была. Из нее варили суп целую неделю. Три раза удалось найти замерзших ворон — тоже надолго хватило…