Пара за соседним столиком сцепила мизинцы рук. Смеясь, они стараются перетянуть друг друга; они сталкиваются лбами, что-то шепчут. Похоже, им не надо писать исповедь. Но, может быть, они не актеры, не настоящие актеры, вроде этой полячки, или женщины, играющей полячку; может, они просто статисты, которым велено делать то, что они делают обычно, создавая тем самым некую суету на площади, что придает всему правдоподобие, эффект реальности. Должно быть, это легкая жизнь — жизнь статиста. И все же в определенном возрасте должно закрадываться беспокойство. В определенном возрасте жизнь статиста начинает казаться пустой тратой драгоценного времени.
— О чем вы говорите в своей исповеди?
— О том же, о чем я говорила раньше: что я не могу позволить себе иметь убеждения. Что в такой работе, как моя, убеждения приходится отодвигать в сторону. Что убеждения — это привилегия, роскошь. Что они мешают.
— Вот как! Кое-кто из нас сказал бы, что не может позволить себе отсутствие убеждений.
Она ждет, что последует за этим.
— Отсутствие убеждений — это возможность удовлетворения любой прихоти, переход от одной крайности к другой, это признак праздности, это само праздное существование, — продолжает женщина. — Большинству из нас приходится выбирать. Только легкие души парят в воздухе. — Она наклоняется ближе. — Что касается легких душ, то разрешите дать вам совет. Может, они и говорят, что требуют убеждений, но на практике удовлетворяются показным энтузиазмом. Изобразите энтузиазм, и они вас пропустят.
— Энтузиазм? — повторяет она. — Энтузиазм — это темная лошадка. Я бы считала, что энтузиазм уводит человека от света, а не ведет к нему. Но вы считаете, в этом городе вполне сойдет энтузиазм? Спасибо, что сообщили мне.
В ее тоне звучит насмешка, но ее соседка не обижается. Напротив, она поудобнее устраивается на стуле и слегка кивает, чуть улыбаясь, словно приглашая задать вопрос, который напрашивается сам собой.
— Скажите, сколько нас проходит? Выдерживает испытание… проходит в ворота?
Женщина смеется тихим смехом, необыкновенно притягательным. Где она видела ее раньше? Почему, чтобы вспомнить, нужно прикладывать такое усилие — как будто пробираешься ощупью в тумане?
— Через какие именно ворота? — говорит женщина. — Вы полагаете, есть только одни ворота? — Ее сотрясает смех. Она хохочет долго, с наслаждением, так, что колышутся ее большие груди. — Вы курите? — спрашивает она. — Нет? Вы разрешите?
Она достает из золотого портсигара сигарету, зажигает спичку, пускает дым. У нее крепкая, широкая рука, рука крестьянки. Однако ногти чистые и тщательно отполированные. Кто она? „Только легкие души парят в воздухе“ — звучит как цитата.
— Кто знает, во что мы верим по-настоящему, — говорит женщина. — Это здесь, сокрыто в нашем сердце. — Она легонько ударяет себя по груди. — Сокрыто даже от нас самих. Правлению нужны не убеждения. Вполне достаточно их следствия, следствия убеждений. Покажите им, что вы умеете чувствовать, и они удовлетворятся этим.
— Что вы имеете в виду под словом „правление“?
— Собрание экзаменаторов. Мы называем их правлением. А себя — певчими птичками. Мы поем для правления, для их удовольствия.
— Я не даю представлений, — говорит она. — Я не затейник. — Дым от сигареты плывет ей в лицо, она отгоняет его рукой. — Я не могу изобразить то, что вы называете энтузиазмом, если не чувствую его. Не могу включать и выключать его. Если ваше правление этого не понимает… — Она пожимает плечами. Она хотела было сказать про свой билет, чтобы ей вернули его. Но в такой ситуации это прозвучит слишком высокопарно, слишком литературно.
Женщина гасит сигарету
— Я должна идти, — говорит она. — Мне нужно сделать покупки.
Какого рода покупки, она не говорит. Но ее, Элизабет Костелло (имена здесь стираются — пусть, но ее имя не сотрется, ничуть), поражает, какой пассивной она стала, какой нелюбопытной. Она бы тоже хотела сделать кое-какие покупки. Ей нужен крем от солнца, свое собственное мыло, а не то грубое карболовое мыло, что лежит в умывальной комнате; да и пишущая машинка не помешала бы. И все же она не делает даже малейшей попытки узнать о том, где можно все это купить.
Происходит еще кое-что поразительное. У нее пропал аппетит. Со вчерашнего дня у нее легкая изжога после лимонного желе и миндального печенья с кофе. Сегодня сама мысль о еде ей отвратительна. Она ощущает свое тело неприятно тяжелым, неприятно телесным.
Не начинает ли ее манить новый облик — худышки, заставляющей себя поститься, голодного художника? Пожалеют ли ее судьи, увидев, что она тает? Она видит себя, худую как палка, на скамье для публики, в пятне солнечного света каракулями выполняющей свое задание — задание, которое никогда не будет выполнено. Боже, спаси меня! Я должна выбраться отсюда, пока жива!
В сумерках, когда она идет вдоль городской стены, наблюдая, как ласточки над площадью взмывают в небо и ныряют вниз, ей вспоминается выражение „легкая душа“. А она — легкая душа? Что такое легкая душа? Она думает о мыльных пузырях, плывущих среди ласточек, поднимаясь даже выше их в голубые эмпиреи. Значит, так видит ее эта женщина, чья работа — скрести пол и мыть туалет (впрочем, она никогда не видела ее за этим занятием)? Конечно, ее жизнь не была трудной, но и легкой она не была. Спокойной — может быть, защищенной — наверное: жизнь на континенте, находящемся вдалеке от наихудших моментов истории; но и направляемой тоже. Может, найти ту женщину и помириться с ней? Поймет ли она?
Она вздыхает и продолжает свой путь. Как он красив, этот мир, даже если это только подобие, — по крайней мере есть от чего оттолкнуться.
Тот же зал суда, тот же судебный пристав, но судьи (правление, как ей следует теперь научиться называть их) новые. Их семь, а не девять, одна из них женщина; их лица ей незнакомы. И скамьи для публики сегодня не совсем пусты. У нее есть зритель, поддержка: уборщица, сидящая в зале одна, с плетеной сумкой на коленях.
— Элизабет Костелло, претендентка, слушание номер два, — произносит один из сегодняшнего правления (главный судья? главный эксперт?). — Как мы понимаем, вы хотите прочитать исправленное заявление. Приступайте, пожалуйста.
Она выходит вперед.
— Во что я верю, — читает она решительным голосом, как ребенок, декламирующий стихотворение. — Я родилась в городе Мельбурне, но часть своего детства провела в сельской местности Виктория, в области климатических крайностей: выжигающие всё ветры, за которыми следовали проливные дожди, вздувающие реки, а в реках-трупы утонувших животных. Во всяком случае, так отложилось у меня в памяти.
Когда вода спадала — я сейчас говорю о водах конкретной реки, Далганнон, — оставались целые акры грязи. Ночью раздавалось кваканье десятков тысяч маленьких лягушек, веселящихся под огромным небосводом. Воздух был так же густо наполнен их криками, как в полдень — пением цикад.
Откуда они появлялись, эти тысячи лягушек? Ответ таков: они там всегда. В сухой сезон, спасаясь от палящего солнца, они уходят под землю, закапываясь всё глубже и глубже, пока не выроют, каждая для себя, маленькую гробницу. И в этих гробницах они, так сказать, умирают. Ритм сердца замедляется, дыхание останавливается, они приобретают цвет окружающей их грязи. По ночам снова воцаряется тишина.
Тишина, пока не приходят следующие ливни, которые стучат по крышкам крошечных гробиков. Сердца снова начинают биться, лапки, которые целые месяцы были безжизненными, — подергиваться. Мертвые просыпаются. Как только спекшаяся грязь размягчится, лягушки начинают выползать наружу, и вскоре их голоса снова звучат радостным хором под сводом небес.
Извините мой стиль. Я профессиональный писатель, или была писателем. Обычно я избегаю излишеств, вызванных воображением. Но сегодня я решила ничего не скрывать, обнажить всё. Живительные потоки, веселое кваканье, а вслед за этим — спад воды и возвращение в могилу, потом — суховей, которому, кажется, не будет конца, а за ним — живительный дождь и воскрешение из мертвых — я рассказываю как есть, ничего не приукрашивая.