— Понятно, товарищ капитан-лейтенант.

— А за самовольство я вас, юнга, отстраняю от участия в боевых действиях. Один из катеров ночью получил повреждения и уходит на ремонт. Вы переводитесь на него и останетесь там до окончания ремонта… Повторите приказание.

— Есть остаться на том катере до окончания ремонта, — сказал Витя, козырнул, повернулся и, понурив голову, вышел из каюты капитан-лейтенанта.

Глава одиннадцатая

У ПУЛЕМЕТА

В нижнем своем течении Волга разделяется на множество рукавов. Одни из них, заросшие купавкой, кончаются тупиком, теряются в выжженной солнцем степи или среди звенящих, сухих песков. Другие извилистой лентой тянутся до самого Каспия, а третьи, попетляв на степном просторе, покорно возвращаются обратно. Волга не злопамятна и радостно принимает в объятия раскаявшееся детище.

В одном из таких «раскаявшихся» рукавов Волги и встал на ремонт катер. Узкий, извилистый канал подходил к судоремонтным мастерским, которые в эти тревожные годы получили новое оборудование и стали называться заводом. Два деревянных одноэтажных корпуса барачного типа, домик-контора — вот и весь завод. Недалеко от него находилась нефтебаза — цилиндрические баки в бурых и зеленых пятнах маскировочной раскраски. К нефтяной базе паровоз каждый день подводил длинный состав белых цистерн и, радостно свистнув, торопливо убегал к главной железнодорожной линии.

Внимание фашистов, конечно, привлекала нефтебаза, а не одинокий катер, стоящий у причала.

Василий Николаевич сдержал слово и отправил Витю в тыл, но не на чужом катере, а на своем, «сто двадцатом», на котором Витя плавал все время. На войне обстановка меняется очень быстро. Пока отвозили на пристань раненого Щукина, пока возвращались обратно, повреждения на другом катере успели исправить. Правда, наспех, своими силами, но все же продолжать траление катер мог. А тут около возвращавшегося «сто двадцатого» взорвалась мина, и мотор сдвинулся с фундамента. Пришлось отослать на ремонт «сто двадцатый».

Когда «сто двадцатый» готовился к походу, раздалась команда: «Смирно!» Витя замер, вытянулся и только тогда заметил знакомый полуглиссер, который швартовался к борту катера-тральщика. За его штурвалом сидел старший политрук Сергей Семенович Нестеров, комиссар дивизиона. Витя его знал давно, еще со времени подготовки катеров к навигации, и обрадовался его появлению. Витя думал, что Нестеров, как обычно, подойдет к нему, поговорит, пошутит, вокруг них соберутся матросы и неприятный осадок, оставшийся после беседы с Курбатовым, рассеется сам собой.

Но сегодня все было необычно. Скуластое лицо Сергея Семеновича забинтовано, а сам он не выскочил из полуглиссера, а как-то неловко перевалился через леера — тонкие стальные тросы, протянутые между стойками на борту катера. Посмотрел на матросов, пожал руку Курбатову, потом принял от командира полуглиссера большую пачку газет и сказал:

— Держи, Василий Николаевич… Где Щукин?

— В госпиталь отправлен. А с вами что случилось?

— Пустяки… Пойдем с коммунистами поговорим.

И по тому, что Сергей Семенович не подошел к Вите, не пошутил с матросами, Витя понял, что предстоят серьезные дела.

Едва старший политрук и капитан-лейтенант скрылись в кубрике, как матросы подошли к борту и от командира полуглиссера узнали, что минувшей ночью фашистские самолеты напали на госпитальный пароход, обстреляли его из пушек и пулеметов.

— Сергеи-то Семенович вблизи с двумя тральщиками был, ну и сразу открыл огонь по самолетам… Самолеты мы отогнали, а его самого задело, — закончил командир полуглиссера.

— Здорово задело или как? — спросил Бородачев.

— А разве у него узнаешь? Командир дивизиона сначала уговаривал его в госпиталь лечь, потом кричать начал, да разве переспоришь нашего комиссара, если он себя правым считает? Ни в жизнь!

Из кубрика вышли комиссар и Курбатов. Матросы притихли. Сергей Семенович достал папиросу, прикурил и сказал:

— Значит, у тебя остаюсь, Василий Николаевич. Сейчас еще раз побеседуем с народом о бдительности, а потом и за дело. Давай командуй.

Тяжело было Вите уходить на «сто двадцатом» от других катеров, от Курбатова, который остался командовать отрядом.

И едва катера скрылись за высоким яром, Витя ушел в каюту. От стыда за свой поступок и обиды хотелось плакать. Подозрительно влажно стало в носу, но Витя сдерживался: он виноват и должен нести наказание.

Только одно непонятно: почему все наоборот получается? Хотел сделать лучше, а оказалось, что чуть все дело не испортил. Хорошо еще хоть то, что отец не знает об этом.

Занятый своими невеселыми думами, Витя не заметил, как в каюту вошел Изотов, поставил на стол ужин, сочувственно посмотрел на Витю, вздохнул и вышел, бесшумно прикрыв за собой дверь.

В иллюминатор заглянула немного кособокая луна, комары серой пленкой покрыли любимый компот, а Витя все сидел на койке и теребил ленточки бескозырки.

Снова вошел Изотов. Потоптавшись у стола, зачем-то переставил тарелки с места на место и подсел к Вите, неловко обнял его.

— Ты чего не ешь? Ну попало от командира, а я-то при чем? Зачем меня обижаешь?

Широкое лицо Трофима Федоровича такое доброе, в голосе звучит такое неподдельное участие, что Витя доверчиво прижимается к нему.

— Ты поплачь, Витя… Со слезами-то обида лишняя и выйдет, — сказал Изотов.

Скажи Изотов что-нибудь другое, может, и всплакнул бы Витя, а сейчас он почувствовал, что уже перерос того маленького мальчика, которому можно предлагать поплакать, и ответил:

— Не буду…

— И не надо! — поспешно согласился Изотов. — Что от слез толку? Слякоть одна!.. А вот дуешься ты напрасно. Я тебе это прямо говорю.

— Не дуюсь я вовсе…

— Ишь, какой умный стал! «Не дуюсь»! Чего тогда забился в каюту, как бирюк? Этаких дел натворил, ему правду сказали, а он забился в угол и отсиживается!.. Да ты знаешь, что сейчас на твоем месте надо делать? Знаешь? Надо стараться работой, делом доказать, что понял ошибку и не повторишь ее!.. Вот как, брат, настоящие моряки поступают.

Долго еще Изотов отчитывал Витю, и кончилось все это тем, что они вместе вышли из каюты. Трофим Федорович унес на камбуз пустые тарелки, а Витя поднялся к пулемету и сменил Бородачева. Вахту он нес внимательно, от пулемета не отходил ни на шаг и не слышал вопроса Захара:

— И как ты, Трофим Федорович, так быстро сладил с ним?

— А чего тут мудреного? У меня пять своих дома осталось, и я с ними научился обращаться, как дипломат: то с улыбочкой, то на басах разговариваю…

«Сто двадцатый» подошел к заводу. Потянулись однообразные тыловые будни. С непривычки все казалось странным: ни боевого траления, ни бомбежки, а вместо выстрелов — треск электросварки, очереди пневматических молотков. Распорядок дня изменился сразу после того, как швартовы катера прочными петлями легли на кнехты заводского причала. Еще задолго до подъема матросы вместе с рабочими начинали копошиться около мотора и шабашили уже в полной темноте. Чувствовалось, что вынужденная стоянка в тягость всем.

Но больше всех мучился Витя. Ему было стыдно за свои поступки, которые он теперь считал детскими, глупыми и недостойными настоящего защитника Родины. Разговоры с Курбатовым и Изотовым помогли ему в ином свете увидеть действия моряков: не за славой они гнались, а делали большое, ответственное дело, делали вместе со всем народом.

Все чаще и чаще вставал в памяти Тимофеев. И если раньше Витя только завидовал его славе, то сейчас он понял и глубину подвига: Тимофеев не думал, заметят ли его, но для победы нужно было очистить фарватер от мин. И он пошел на траление минного поля, хотя глубины там и были недопустимо малы. Своими делами Тимофеев мстил фашистам и за Ленинград, и за Витину маму…

Многое бы сейчас Витя дал за то, чтобы не было той глупой истории с ракетчиком!

Но что сделано, того не вернешь… Николаю Петровичу не легче от того, что Витя понял свою ошибку.