Мне кажется, что некоторые богословские определения Христа могут и должны быть признаны даже независимо от того, верим ли мы в Hero, верим ли мы в Бога или нет: они верны в психологическом, в субъективно-нравственном смысле; они выражают исторически верно основной факт христианского самосознания. Таковы вышеуказанные термины „Сын Божий“ и „Богочеловек“.
He может подлежать никакому сомнению, что Христос сознавал себя Сыном Божиим, что Он сознавал Себя одно с Отцем и что ученики Его смотрели на Hero точно так же, видели в Нем Отца, по слову Его: „видевший Меня видел Отца Моего“. В наших Евангелиях вся жизнь Христа и Его смерть не определяются психологически ничем иным, как этим сознанием: из него вытекает вся Его деятельность, из него понимается вся Его проповедь Его собственными учениками. От Себя Он „не творит ничего“, не говорит ничего: „воля Отца“, которую Он в Себе сознает, есть „Его пища“, Его жизнь. И к этой жизни, к этому единству с Отцем Он призывает всех. „Да будут все едино, как ты, Отче, во Мне и Я в Тебе“: единство, которое сознается в Нем, воплощается во всем Его существе, ставится Им конечною целью для всех. Можно сомневаться в истинности этого идеала, но нельзя сомневаться в его смысле, в его нравственном содержании, т. е. в наличности самого идеала Сына Божия в веровании. христианства. Реальность этого идеала доказана для каждого христианина в самом Христе; она должна раскрываться в осуществлении этого идеала: единство с Богом в нравственном порядке должно являться в слове и деле человека — в деятельном проявлении благой воли Божией, как внутреннего двигателя и начала жизни.
Итак, Бог, как источник благой человеческой деятельности, как источник всякого блага, как всеблагая воля (любовь), — вот основание христианской нравственности, которая в отличие от всякой другой морали предполагает тру, предполагает основное религиозное отношение, типом которого служит «Сын Божий».
Мы останавливаемся по необходимости на этих общеизвестных положениях, потому что без внимания к своеобразной особенности христианской морали нагорная проповедь перестает являться образчиком „проповеди царствия“, превращаясь в ряд предписаний, не имеющих внутренней связи. Между тем, и в этой нагорной проповеди, которая начинается так-называемыми „заповедями блаженства“, высшие нравственные требования, наиболее характерные для христианства (например, о любви к врагам) обосновываются указанием сыновнего отношения к Богу: „любите врагов ваших и молитесь за преследующих вас, чтобы вы стали сынами Отца вашего небесного, который возводит солнце свое над добрыми и злыми и посылает дождь праведным и неправедным…Будьте совершенны, как Отец ваш небесный совершен“. И перед тем: „так да святится свет ваш перед людьми, чтоб они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего на небесах“ (Мф., V, 16, 44–48).
Здесь не место разбирать вопрос об исторической подлинности изображения Христа в евангелии. Во всяком случае, нравственный идеал, который мы в нем находим, есть исторический идеал — канонический идеал христианства… Осуществился ли он в действительности во Христе Иисусе, есть ли это только отвлеченное представление или живой дух, живое существо — это вопрос веры, и притом капитальный вопрос веры в Бога, веры в реальность добра.
III
Эта вера имеет здесь этическое значение, поскольку Бог не может быть нравственным двигателем в моем сознании, если я в Hero не верю. Но тем не менее не может подлежать сомнению, что этика переходит здесь в религиозную сферу. Мы назвали нравственное начало христианства совершенно новым; но, по выражению Христа, царствие небесное подобно „хозяину, выносящему из·сокровищницы своей старое и новое“ (Mф., XIII, 52): Новый Завет стоит во внутренней связи с ветхим.
Идеал „царствия Божия“ не ограничивается одною областью личного отношения отдельного человека к Богу, но претендует на универсальное значение — социальное и космическое. До Христа для евреев, ожидавших „царствия“, он имел прежде всего теократический и эсхатологический, апокалиптический смысл. „Царствие Божие‘“ понималось как организованная теократия под главою одного помазанника, сына Давидова, Царя Мессии; еврейские патриоты связывали с этим идеалом национально-политические цели — восстановления Израиля и покорения других народов; мессианическое царство представлялось как царство правды и вместе как царство совершенного изобилия и благоденствия, чудесного восстановления природы, исцеления её телесных недугов и воскресения мертвых. В еврейской апокалиптике в эпоху Христа и в раввинической литературе мы находим представление о предвечном существовании Мессии: мессианическое царство есть цель творения, предмет пророчеств всего закона, всех пророков. Это царство есть предвечное, небесное царство; оно должно «придти», явиться; „небесный Иерусалим“ должен сойти на землю; Мессия „сын человеческий, должен открыться миру“, и „воцариться на престоле Давида, отца его“. Достаточно известно, что учение Нового Завета связывается с этим еврейским мессианизмом, хотя и представляет собою совершенную реформу национальных верований и представлений, вкладывая в них универсальный религиозно нравственный смысл.
Но разрушив узкие национальные рамки еврейского мессианизма, раскрыв духовно нравственный смысл „Царствия“, Христос нисколько не отверг идеи „царства, как высшего сверхполитического идеала человеческого общества. Он не упразднил апокалиптических верований своих современников. Он сам разделял и подтверждал многие из их представлений: Царство Божие „приблизилось“, но оно должно „открыться“, явиться „в силе“ (Марк., IX, 1) — в лице преображенного „Сына человеческого“ (Мессии) — сначала некоторым, а напоследок и всем — „со славою на облаках небесных“. Это „пришествие“ нисколько не зависит от нравственного подвига отдельных людей; наибольший из „рожденных женами“ меньше последнего в царстве небесном (Μф., ΧΙ, 11). „Пришествие“ царства во славе его связывается скорее с умножением зла и беззакония в мире и заключает в себе суд миру; оно зависит исключительно от воли „Отца“ и т. д, — Мы имеем здесь совершенно особый порядок идей, по-видимому, вполне отличный от этического понимания „царства“. И тем не менее, вера в пришествие этого царства Мессии, в окончательное осуществление его на земле, при упразднении всякой человеческой власти и начальства, восстановлении природы, победе над сатаною и смертью и совершенном подчинении всего Богу во Христе — есть существенная черта апостольской проповеди. Первые поколения христиан усвоили и переработали все результаты еврейской апокалиптики, ожидая обещанного „наследия".
Вера в царство Божие, как „царство небесное“, которое осуществлено на небе среди ангелов и должно „придти на землю“,есть существенная черта проповеди Христовой и выражается в молитве Господней. Хотя Христос и учил, что царство Божие внутри человека, что оно не „приходит с соблюдением“[4], т. е. недоступно внешнему наблюдению, Он сам и ученики Его верили так же твердо, как и народ, окружавший их, в „знамения“ этого царства.
Здесь мы касаемся одной из самых характерных исторических особенностей христианства, служащей к большому соблазну моралистов или тех историков и мыслителей, которые видят в христианстве одну „этическую проповедь“: мы разумеем евангельские чудеса и знамения. Мы опять-таки оставляем совершенно в стороне вопрос о их действительности, не допускающей, очевидно, никакой экспериментальной проверки. Мы берем христианство апостолов и евангелистов с его учением о царстве и его верованиями и представлениями о чудесах и о значении чуда. Такое представление есть, во всяком случае, исторический факт, которого нельзя выделять из истории христианства. Прежняя „рационалистическая“ критика, исходившая из тех или других философских или моральных теорий, нередко признавала истинной одну „этику“ Евангелия, как вполне „рациональную“, и отвергала апокалиптику и „чудеса“, как „иррациональные“. Современная критика, стоящая на почве чисто исторической, мало-по-малу отрешается от такого приема: христианская вера, христианское учение и первое их выражение в ново-заветной литературе суть исторические факты, требующие объяснения в своем целом. Каким образом „нравственное учение“ столь чистое, столь глубокое, истинное, не только мирится с реалистическим представлением о „небесном царствии“, но прямо предполагает его?