Так что ж выходит?! Фашистский разум слабей, чем умишко собаки? Вот какое дело, ребята.

Едем дальше. Молчим. А над нами солнце. И нет ему, видно, дела до Фогельзанга. Сияет. Впереди дорога. И за плечами дорога. Едут цугом грузовики.

Вот и последний привал.

Развели костёр. Вскипятили, ясное дело, чай. Подзываю собаку. (Дал я ей кличку Альма, по-иностранному.) Зову, а она на меня не глядит.

Понимаю — её звали иначе. Что ж… А может, она голландская?

Я её погладил. Оглянулся, не видит ли кто. И опять погладил. Она в ответ и ухом не поведёт.

Говорят другой раз: «Животное благодарнее человека». Да какая же тут благодарность? Я к ней всей душой, по-хорошему. Уважаю. А она на огонь глядит.

Что тут долго рассказывать?..

На другое утро я с пятью солдатами должен был переправиться на другую сторону Одера (задание нам, значит, такое вышло).

Жаль мне кинуть собаку. Кричу ей: «Альма!»

А солдаты опять за своё — смеются.

«От тоже собака!.. Хозяина не признаёт. Сразу видать — не голландская, не французская, а фашистская. В вашу сторону ни разу и не поглядела, товарищ младший».

Что скажешь, верно. Ни разу не приласкалась, не поглядела.

Иду по мосткам на катер, а на берег не гляжу. Не окликаю собаку. Пусть сгинет, раз доброго слова не понимает!

Отчалил катер. Метров эдак пять отошёл. Я на берег не гляжу. Я на пряжку ремня гляжу.

И вдруг как что меня дёрнет — обернулся.

Уж лучше было не оборачиваться! Сидит, навострила уши и смотрит мне вслед. В глазах не укор — тоска. Рвётся из глаз, поверите ли, душа собачья, горе собачье. Удивить я ее не мог — столько всего она перевидела. Удивить не мог. А плакать заставил.

…И не стыжусь признаться, ребята, что взгляда того собачьего я забыть не могу.

Много чего я понял тогда: терпением, любовью лечится душа человека, душа земли и душа животного… И даже, если хотите знать, то деревце, что покалечено, только терпением к жизни вернёшь.

Трудно, конечно, высказать, что я понял тогда. А только многое понял. Да и как не понять: война!

Рассказчик умолк и задумался.

Он глядел в огонь.

Может быть, этот костёр напомнил ему о других кострах и привалах?

Кто знает?..

Он посмотрел в огонь, вздохнул и сказал:

— Уж простите меня!.. Как всегда, опростоволосился. Хотел рассказать смешное, а не сумел. Да и какой я, право, рассказчик?..

Люся и Василёк

Фея горького миндаля - i_003.png

Раньше они жили втроём: мама, папа и Люся.

Потом началась война. Папа ушёл на фронт, а мама с Люсей остались вдвоём. Война в то время была близко-близко от Москвы. Часто прилетали немецкие самолёты, и тогда во дворе пропито и громко выла сирена. Но Люся никогда её не видела и до конца войны не знала, какая она бывает, сирена.

Скоро маме с Люсей пришлось уехать из Москвы — эвакуироваться. Вагон, в который они попали, был без окон и скамеек, с большими раздвижными дверями. Мама и Люся сели в поезд утром, а уехали только вечером, когда стало уже темно. Поезд отошёл без гудка, без свистка — совсем не так, как уходил, когда они ехали на дачу. Его просто дёрнуло, качнуло, ещё раз качнуло и дёрнуло, и он пошёл, тяжело вздрагивая и скрипя колёсами.

В вагоне было много народу, плакали маленькие дети. А Люся не плакала. Мама приготовила ей постель в самом углу вагона, на полу, и села рядом. Люсю скоро укачало, и она крепко уснула, но и во сне держала маму за руку.

А на другой день случилось вот что: Люся в дороге потерялась.

Это было на станции, когда мама пошла куда-то доставать для неё молоко. Мама долго не возвращалась, и Люсе стало страшно, что поезд не дождётся и уйдёт без неё.

Люся спрыгнула на шпалы, ушибла коленку и, хромая, побежала искать маму. Но кругом было много-много народу, все торопились, толкались, шумели, и Люсю несло то в одну сторону, то в другую.

Один раз ей показалось, что впереди мелькнуло мамино серое пальто с поясом. Она с трудом пробилась туда, крикнула: «Мама!» — и ухватилась рукой за поясок. Но это была не мама, а незнакомая тётя в очках. Да и пальто у неё было не такое, а в клеточку.

— Что ты, девочка? — сказала незнакомая тётя. — Зачем ты бегаешь одна в толпе? Тебя же затопчут! Ступай в свой вагон.

— А я уже теперь не знаю, где наш вагон, — сказала Люся. — Я маму ищу.

— Ну, так стань у кипятильника. Пусть лучше мама тебя ищет, чем ты её.

Люся послушалась и стала у кипятильника. Стояла, стояла, а мама все ещё не находила её. Уже людей стало меньше — все разошлись по вагонам. Вот-вот поезд уйдёт.

— Мама! Уходит!.. — крикнула Люся.

Но тут надвинулся новый поезд с паровозом позади и заслонил тот, в котором они с мамой приехали.

Теперь уже всё пропало. Опять стало тесно, шумно, опять забегали люди, все незнакомые-незнакомые. Только мамы не было. Значит, никогда уже её не увидеть больше, дорогую, родненькую, в сером пальтишке с пояском. И папы нет, а теперь и мамы не будет.

И вдруг Люся услышала, словно кто-то кричит: «Люся, Люся!» Это мама пробилась сквозь толпу, схватила Люсю обеими руками и подняла её, как маленькую. Она не бранила её, а только говорила: «Девочка моя! Девочка моя!»

Не спуская Люсю с рук, мама перебралась через площадку другого поезда, добежала до своего вагона, и тут они сразу поехали. Опять вместе, рядом. Теперь уже Люся никуда маму не отпустит одну.

И в самом деле, с тех пор мама с Люсей почти никогда не расставались.

…Когда война ушла далеко от Москвы, они вместе вернулись домой. Обратно ехали в настоящем поезде, со скамейками, окнами и проводником в красивой форме с блестящими пуговицами.

Дома всё было цело, только пыльно. Они открыли дверь своим ключом. И Люся сразу нашла под диваном свой старый мячик, который закатился туда во время тревоги.

Вместе с мамой они прибрали комнату, вымыли окна, начистили дверные ручки.

Всё было очень хорошо, только мама была невесёлая какая-то, хоть и вернулась домой. Она разговаривала с Люсей, шутила с ней, но, когда отворачивалась, сразу становилась хмурой, будто у нее что-то болит или она сердится. Отчего это было, Люся узнала только через год, когда с войны вернулся сосед.

— Значит, и папа скоро приедет, — сказала Люся.

Мать искоса посмотрела на Люсю, потом молча села в кресло и взяла её на руки.

— А ты помнишь папу, Люсенька? — спросила она.

— Помню.

— Хорошо помнишь?

— Хорошо.

— А что ты помнишь?

— Помню, как он меня на ноге качал…

Мама улыбнулась сквозь слёзы.

— И больше ничего-ничего?

— Нет, я ещё помню, как он сидел вот тут, за столом, со своими книжками. Я чернильницу опрокинула, а он даже не рассердился, а только сказал: «Вот так история!» Он, наверное, весёлый и добрый… Правда, мама?

— Правда, — сказала мама. — Он был весёлый, добрый и сильный. И ты старайся быть такой же, каким был он, — сильной и доброй.

Мама вытерла слёзы, достала из ящика большую папину фотографию и повесила ее над Люсиной кроваткой.

…Так они и стали жить у себя дома, в Москве. Мама очень много работала, но ей не нужно было для этого уходить из дому. Она была художница — рисовала картинки для детских книжек и большие плакаты, которые вешают на улицах.

И Люся тоже рисовала. Не так, конечно, как мама, но всё-таки довольно красиво и похоже. У неё были карандаши, краски, кисточки и бумага.

Как-то вечером, когда она легла спать, мама разложила перед собой картонные квадратики и стала их разрисовывать.

— Ты что это там делаешь? — спросила Люся.

— Завтра увидишь, — сказала мама, — а сегодня уже ночь, спи.

Она подошла, поправила на Люсе одеяло, а Люся закрыла глаза и спросила шёпотом:

— Мама, а мама, мне тепло?

— Да, тебе очень-очень тепло, моя маленькая! — ответила мама. — Ну, повернись и сразу заснёшь.