«— А какие муки у вас на том свете?.. — с каким‑то странным оживлением прервал Иван.
— Какие муки? Ах, и не спрашивай: прежде было и так, и сяк, а ныне все больше нравственные пошли, «угрызения совести» и весь этот вздор. Это тоже от вас завелось, от «смягчения ваших нравов». Ну, и кто же выиграл, выиграли одни бессовестные, потому что ж ему за угрызения совести, когда и совести‑то нет вовсе. Зато пострадали люди порядочные, у которых еще оставалась совесть и честь…» [200].
Кошмарный гость говорит Ивану о бессмертии, о потусторонней жизни как о чем‑то для него очевидном — о том, что он непрестанно наблюдает, что является частью его самосознания. Он это не доказывает, а изображает, описывает, стараясь из этого как можно больше втиснуть в тесные оболочки человеческих понятий и слов. На эту вечную тему, «на нашу тему», как говорит он Ивану, у него есть анекдот, а точнее — легенда, и рассказывает: «Был, дескать, здесь у вас на земле один такой мыслитель и философ,«все отвергал законы, совесть, веру», а главное — будущую жизнь. Помер, думал, что прямо во мрак и смерть, ан перед ним — будущая жизнь. Изумился и вознегодовал:«Это, говорит, противоречит моим убеждениям». Вот его за это и присудили<…>присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадриллион километров<…>, и когда кончит этот квадриллион, то тогда ему отворятся райские двери и все простят…<…>Ну, так вот этот осужденный на квадриллион постоял, посмотрел и лег поперек дороги:«не хочу идти, из принципа не пойду!»<…>Он пролежал почти тысячу лет, а потом встал и пошел.<…>А только что ему отворили в рай, и он вступил, то, не пробыв еще двух секунд<.„>воскликнул, что за эти две секунды не только квадриллион, но квадриллион квадриллионов пройти можно, да еще возвысив в квадриллионную степень!» [201].
Но в этот анекдот кошмар–черт вплетает мысль о повторяемости происходящего на земле, чтобы еще сильнее отравить расслабленного Ивана, примерно так, как эта же мысль позднее отравляла Ницше. «Да ведь теперешняя земля, может, сама‑то биллион раз повторялась; ну, отживала, леденела, трескалась, рассыпалась, разлагалась на составные начала, опять вода, яже ее над твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля — ведь это развитие, может, уже бесконечно раз повторяется, и все в одном и том же виде, до черточки. Скучища неприличнейшая…» [202].
Но поскольку земля комично создана, поскольку она — самый что ни есть дьявольский хаос, поскольку весь мир почивает в абсурде, то вечное повторение мира является не чем иным, как вечным повторением всех абсурдов и комизмов.
Ивана невыносимо мучает его кошмарный гость; ему бы хотелось логически охарактеризовать это создание, так смело философствующее и говорящее о земле, словно о каком‑то гнилом яблоке, которое держит в руке. Гость тоже чувствует этот немой вопрос и пробует охарактеризовать себя сам, говоря Ивану: «Я — икс в неопределенном уравнении. Я — какой‑то призрак жизни, который потерял все концы и начала, и даже сам позабыл, наконец, как и назвать себя. Ты смеешься… нет, ты не смеешься, ты опять сердишься. Ты вечно сердишься, тебе бы все только ума, а я опятьтаки повторю тебе, что я отдал бы всю эту надзвездную жизнь, все чины и почести за то только, чтобы воплотиться в душу семипудовой купчихи и Богу свечки ставить.
— Уж и ты в Бога не веришь? — ненавистно усмехнулся Иван.
— То есть как тебе это сказать, если ты только серьезно…
— Есть Бог или нет? — опять со свирепою настойчивостью крикнул Иван.
— А, так ты серьезно? Голубчик мой, ей–Богу не знаю, вот великое слово сказал.
— Не знаешь, а Бога видишь? Нет, ты не сам по себе, ты — я [203], то есть я и более ничего! Ты — дрянь, ты — моя фантазия!
— То есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это будет справедливо. Je pense done je suis, это я знаю наверно, остальное же все, что кругом меня, все это миры, Бог и даже сам сатана — все это для меня не доказано, существует ли оно само по себе или есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно…» [204].
«Я одной с тобой философии», — говорит кошмар–черт Ивану и тем самым открывает тайну Ивановой рационалистической философии. Она — плод таинственной сопряженности психических творческих сил Ивана с теми же силами кошмарчерта. Непостижимо, таинственно кошмарная демоническая сила пронизывает личность Ивана, пронизывает его мысли, чувства, желания. Она както полувоплощена в нем, и Иван совершенно не способен с определенностью отличать себя от нее. Он чувствует не только сходство, но и неопровержимое генетическое родство между своими мыслями и мыслями и словами кошмар–черта. И он в болезненно–яростном отчаянии кричит: «…Это я, я сам говорю, а не тыР [205]<…>Ты — я, сам я, только с другой рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю…<…>Ты ложь, ты болезнь моя, ты призрак. Я только не знаю, чем тебя истребить, и вижу, что некоторое время надобно пострадать. Ты моя галлюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны… моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых.<..,>Только все скверные мои мысли берешь, а главное — глупые. Ты глуп и пошл. Ты ужасно глуп. Нет, я тебя не вынесу! Что мне делать, что мне делать!» [206].
Весьма существенно, что мысли о неприятии мира и Бога Иван относит к своим самым мерзким и глупым мыслям. Это знак, что Иванова старая критериология начала уступать место новой, диаметрально противоположной критериологии. Но процесс замены одной критериологии на другую невообразимо болезнен для такой искренней и безоглядной натуры, как Иван. Кошмарное присутствие дьявола навязывает ему, чтобы он признал новую реальность бытия — существование дьявола, чего он не признавал и не желал никогда признавать. «Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду» [207], — яростно кричит Иван своему гостю. «Нет, ты не сам по себе, ты — я, ты есть я и более ничего!» [208]; «Ты глуп, ты ужасно глуп!<…>Ты хочешь побороть меня реализмом, уверить меня, что ты есть, но я не хочу верить, что ты есть! Не поверю!!» [209] Кошмар же на это отвечает: «Это в Бога в наш век ретроградно верить, а ведь я черт, в меня можно» [210].
Иван изо всех сил противится, не желает верить в реальность полу–реального и полу–фантастического явления своего гостя. Ему непонятен такой метод доказательства реальности своего существования. Но гость открывает ему тайну своего метода. «Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода–с. Ведь когда ты во мне совсем разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, а ешь в самом деле, я тебя знаю: вот я тогда и достигну цели, а цель моя благородная» [211]. — «Оставь меня, ты стучишь в моем мозгу как неотвязный кошмар, — болезненно простонал Иван, в бессилии пред своим видением, — мне скучно с тобою, невыносимо и мучительно! Я бы много дал, если бы мог прогнать тебя!» [212].
Труднее всего — и онтологически почти невозможно — освободиться от своего самосознания; и нет на этом свете большего ужаса, чем наблюдать в своем самосознании самую страшную и самую мерзкую реальность. Иван, возможно, и освободился бы от кошмарного присутствия своего гостя, если бы тот не был полу–воплощением его самосознания. Под ударами ужасов жизни самосознание Ивана разрослось до крайних пределов, а кошмарный гость умело и незаметно ведет Ивана через отчаяние в безумие, через неприятие мира к неприятию Христа. Он на это предопределен и вынужден природой своего несчастного христоборческого сознания; виноват, дескать, не он, кошмар–черт, а Творец, создавший его злым!