Разумеется, — добавляет со своей стороны подпольный философ, — никак нельзя гарантировать, что тогда не будет, например, ужасно скучно, поскольку все рассчитано по таблице. И не будет удивительно, если среди того всеобщего благоразумия появится какой‑нибудь джентльмен и бросит в лицо всем: «А что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с той целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!» [53].
Наука мало знает человека; она предвидела его сущность — волю, ибо «человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода» [54]. На самом деле, если когда‑либо и будет найдена какая‑то формула всех людских хотений и капризов — от чего они зависят, по каким законам возникают, как распространяются, куда устремляются в одном и другом случае, — то есть настоящая математическая формула, тогда человек, пожалуй, сразу перестанет хотеть, наверняка перестанет. Ибо какое же удовольствие «хотеть по табличке». Более того, он тотчас же обратится из человека в органный штифтик или в фортепианную клавишу; поскольку — что же такое человек без желаний, без воли и без хотений, как не штифтик, не клавиша? [55]
Таким образом человеко–мышь защищает человека. Для нее самое главное — чтобы человек остался личностью, не допустить, чтобы природа и наука его обезличили. «…Ведь все дело‑то человеческое… и действительно в том только и состоит, чтобы человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! Хоть своими боками, да доказывал; хоть троглодитством, да доказывал» [56]. Но если вы спросите нашего подпольного философа, в чем состоит суть воли, суть хотения как ядра личности, индивидуальности, он вам ответит: «…Покамест еще черт знает, от чего зависит» и в чем она состоит [57]. Загадочностью своей и она отражается в бесконечности: и она — мучение для духа человеческого.
Человеко–мышь оценила человека, определила его ценность, подвергла его безжалостному и очень смелому анализу, обнажила до корней его отрицательные потенциальные и реальные возможности, объявила волю сущностью его личности, подчинив ей все ценности и все критерии, в своей героической борьбе за личность восстала против всех обезличивающих сил — против природы и рассудка, против сознания и цивилизации, против науки. Она — антигерой, — справедливо считает Достоевский, — ибо в ней собраны все черты для антигероя [58]. В ней Достоевский до крайности довел все то, что остальные не осмеливались доводить и до половины [59]. И что самое новое, Достоевский в ней до крайности довел и само отчаяние. Антигерой — новость как отчаяние, ибо никто никогда не пришел к апокалиптически более ужасному выводу о природе познания и сознания вообще. «Сознание есть болезнь» — это самое большое отчаяние, большего‑то и нет. Отчаявшийся славянин в своем аскетическом подполье пришел к такой формуле путем лично–экспериментального анализа природы сознания. Он — наиболее отчаявшийся среди отчаявшихся, ибо в отчаянии находит наслаждение, которое доходит до сладострастия. Даже сама религия отчаяния — буддизм, — которая каждую вещь выжимает, пока не выжмет из нее сок отчаяния, не создала столь отчаявшегося. Его отчаяние переходит в исступление, ибо он со всех сторон герметически закрыт проклятыми законами природы, которые у него вытягивают признание, что сознание — «самое большое несчастье для человека».
Глава 2. Бунт
Человеко–мышь проанализировала человека и многопланово показала, что проблема человека — проклятая проблема. Проклятая, ибо сущность человеческого существа окружена чудовищными тайнами, которые подобно огненным указательным пальцам неизменно указывают на некую бесконечность — бесконечность в человеке, бесконечность вокруг человека. Чтобы проклятая ирония была невыносимой, в человеке встречаются эти две бесконечности. Он бесконечен в сущности своей, т. е. бесконечность имманентна его сущности, и бесконечен во внешней, транс–субъективной бесконечности, реальность которой он неминуемо сознает. Эти две бесконечности непримиримы для подпольного философа. Он решительно против внешней бесконечности, которая так нагло проявляется через природу и ее законы. Неутомимый борец за человеческую личность, он полностью за бесконечность сущности человека — ей придает всю значимость, ее возводит до абсолюта, ее идолизирует. Личность должна расти, а все безличное — уменьшаться. Природа не знает ни о личности, ни об устремлениях ее, ergo: природа есть то, что следует покорить. Если же это невозможно, тогда: природа есть то, что не следует принимать, с чем не следует примиряться.
Проблема личности включает в себя все вечные проблемы. По сути, проблема личности, существования Бога и мира — это три аспекта одной и той же проблемы. В проблеме личности, как в фокусе, сходятся все остальные проблемы. Личность есть поприще всех вечных и временных проблем и противоречий. Часто, по причине загадочной сложности своей, личность кажется своего рода несуразной попыткой некоего неизвестного существа примирить непримиримые противоречия. Проблема личности глубоко входит в проблему мира, ибо личность человека помещена в мир. Поэтому решение первой проблемы предполагает решение второй проблемы. Решением одной — решается другая. Органическую зависимость и связь этих проблем Достоевский искусно отражает во всех своих героях, а особенно в Иване Карамазове, который, в известном смысле, наиболее полно воплощает муки Достоевского в решении вечных, проклятых проблем.
Чтобы как можно яснее и вернее выразить сущность своей личности, Иван излагает брату Алеше свое отношение к Богу и миру. «…Нам прежде всего надо предвечные вопросы решить, вот наша забота [60], — говорит Иван Алеше, — решить проблемы: «Есть ли Бог, есть ли бессмертие?»» [61]. Но возникает вопрос: имеет ли человек такое орудие познания, которое позволяет решить вечные проблемы, имеет ли психические способности, которые могут претендовать на решение этих проблем?
Иван исследует природу человеческого ума как основного орудия познания и находит, что ум человеческий создан «с понятием лишь о трех измерениях» [62], что он эвклидовский, немощный и маленький, как атом [63]. «…Если Бог есть и если Он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал Он ее по эвклидовой геометрии» [64]. Между тем находятся геометры и философы, которые сомневаются, что весь мир создан по эвклидовой геометрии, они даже осмеливаются мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, никак не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где‑нибудь в бесконечности. «Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где же мне про Бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего.<…>Все это вопросы, совершенно несвойственные ему, созданному с понятием лишь о трех измерениях» [65].
Значит, человек психологически не способен к познанию Бога; эвклидовский ум его — герметически закрытая монада, никак не открытая к Богу. Но и при всем этом Иван не может не решать вечные вопросы. И он говорит Алеше: «Итак, принимаю Бога и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость Его, и цель Его — нам совершенно уж неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в Слово, к Которому стремится вселенная и Которое Само «ве к Богу» и Которое есть Само Бог.<…>Ну, так представь же себе, что в окончательном результате я мира этого Божьего — не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, Им созданного, мира‑то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми — пусть, пусть это все будет и явится, но я‑то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все‑таки не приму. Вот моя суть, Алеша, вот мой тезис» [66].