Но еще до того, как посредством длительности и регулярности обособляется природа (континуум), простейшие формы взаимодействия уже могут сдерживать ветвление миров, хотя такого рода сдержки и противовесы не образуют континуума. То есть загадочные явления микромира, поражающие своей сложностью и непостижимостью, на самом деле непостижимо просты, внутри самой природы они образуют наиболее архаическую часть связей.
Так же и с рифмовкой: рифма внутри семиозиса занимает то же место, что и суперпозиция внутри фюзиса. Созвучия, не несущие в себе смысла, кажутся чем-то избыточным, чем-то таким, до чего руки дойдут в последнюю очередь, между тем мы точно знаем, что именно поэзия стала первым литературным жанром: поэзия уже явлена задолго до того, как сплетается повествовательная ткань прозы. Внутри поэзии есть и высоты избыточности, и следы глубокой архаики, проявляющиеся и сейчас в первичных, досмысловых созвучиях (типа увековеченной благодаря Маяковскому рифмовки «отца – лам-ца-дрица-ца»). Глубоко архаичны, например, детские считалки: «Эники-бэники ели вареники…» – они, так же как и заклинания, проклятия и прочие комплекты вида (n↑, n↓), возникают удивительно сходным образом, образуются еще прежде «простого соотношения с самим собой» (Гегель), когда масло не загустело и еще не масляное. Придет Серенький Волчок и ухватит за бочок – он мог бы ухватить и за ухо, и за штаны, но защелкнулась рифмовка, и Волчок здесь. А вот если хватают не за бочок, а «за грехи», к примеру, то перед нами вовсе не Волчок, не Выдра, а существо куда менее хтоническое, может быть, Бог или дьявол.
Детские считалки и детские колыбельные – «это совсем даже не ерунда», как любил говаривать Мюллер из памятного телесериала, это немногие из сохранившихся островков мистического ужаса от мгновенно затягивающихся «выдираний» и столь же причудливых защелкиваний. Экспедиции на территорию столь глубокого затмения редки, описание одной из них можно найти у Владимира Мартынова, передающего свое впечатление от картины Рене Магритта «La vie heureuse»:
«Мы никогда не сможем сказать о том, что чувствует и что думает эта полуженщина-полуплод под шелест листьев, колеблемых нежным дуновением ветра, несущего с собой речные запахи и ароматы лугов, ибо сказать значит расположить определенные слова в определенном грамматическом порядке, между тем как состояние, в котором пребывает это создание, реально причастное к стихиям земли и стихиям неба, не знает ни времени, ни слов, ни грамматики. Это некое дограмматическое иероглифическое состояние, и нам, живущим в грамматическом мире, невозможно ни пережить его, ни надеяться прикоснуться к его сути. Мы можем сказать лишь то, что это поистине “La vie heureuse” – блаженная счастливая жизнь, где единая реальность не распалась еще на “я” и мир, на субъект и объект, на сон и бодрствование и где все пребывает в некоем непостижимом для нас единстве момента, длящегося вечность.
Однако это блаженное единство неизбежно распадется в тот момент, когда в силу каких-то причин соединительный черенок иссохнет, надломится и полуженщина-полуплод упадет в густую высокую траву под деревом. Картина Магритта умалчивает о том, что должно произойти после того…»[16]
Почти все, что может произойти «после того», уже произошло: и полуженщина-полуплод Магритта, и «ролия», и кошка Жидохла остались в Эдеме. В результате «грехопадения», связывания в природу, все эти комплекты были раскомплектованы, суперпозиции сменились «простыми соотношениями с самим собой», которыми и конституируется Dasein. Впрочем, все, да не все – мы не знаем ни точного числа остаточных суперпозиций, ни частоты их распадений, в результате которых, в частности, выдергивают людей. Для Серенького Волчка все еще есть работа. Хочется привести еще одно, удивительное по своей сохранности и «узнаваемости» воспоминание Мартынова, тем более что оно касается потусторонних кошачьих:
«Иллюстрации к “Алисе в Стране чудес” и к “Алисе в Зазеркалье” в детстве производили на меня какое-то магическое впечатление, и я мог рассматривать их часами, но почему-то особое внимание привлекали иллюстрации, связанные с Чеширским Котом, на которых изображалось его поэтапное исчезновение. Сначала кот сидел на ветке, потом от него оставалась одна улыбка, потом не оставалось ничего, а потом так же поэтапно, но в обратном порядке он появлялся в другом месте. Наверное, именно эта способность к чудесному перемещению в пространстве, при котором, исчезнув из одной точки пространства, можно было тут же оказаться в любой произвольно выбранной другой точке, послужила толчком для возникновения в моем сознании одной формулы: “Коты везде, коты кругом, коты построили свой дом”. Действительно, исходя из опыта Чеширского Кота, можно заметить, что кот – это такое существо, которое может находиться сразу “везде” и “кругом”, ибо в любой момент он может появиться в любой произвольно выбранной им точке пространства. Вместе с тем он может и не находиться там, где находится, о чем свидетельствует ситуация с черной кошкой Конфуция…»[17]
Опять к психологии
Эти котики не так уж безобидны, как может показаться на первый взгляд. Их невинность зависит от опыта забвения затянувшейся раны. Читая Мартынова, я вспомнил своих котиков, а заодно и тогдашнее чувство приближения к страшной, тщательно охраняемой тайне. Каждое лето родители возили нас с братом в отпуск в деревню. Путь лежал через Москву, где мы на несколько дней останавливались у тетушки, а из окна дома, где мы останавливались, были хорошо видны огромные буквы: «Салон Трикотажница» – характерная реклама советских времен. Когда нас укладывали спать, буквы уже светились голубоватым неоновым светом, и не смотреть на них было нельзя. Надпись очень беспокоила меня, и я уже в шесть лет понял, в чем дело: надпись была шифровкой. Причем шифровкой, воплощающей некую тайну мира и адресованной лично мне. Шифровка гласила: ТРИ КОТА ЖНЕЦА (у шестилетнего ребенка грамматика не вызывала сомнений). Каждый год послание передавалось заново с неослабевающей силой, завораживающее ощущение причастности к Тайне было связано с тем, что никто ничего не подозревал: в доме жили люди, другие люди ходили мимо, смотрели на эти светящиеся буквы, но только мне одному доставлялось послание. Я долго смотрел на него, облокотившись на подушку, тогда буквы расступались и возникали три кота, они сплетались хвостами и каждый держал в лапах серп… Три кота-жнеца. Настоящее озарение, впрочем, настигло меня не сразу, лишь в четвертый приезд, когда все в точности повторилось, – тогда я понял, что эти три кота – мои грозные покровители, что они помогут мне в разрешении неразрешимых загадок, но они же когда-нибудь расцепят свои хвосты, и тогда я исчезну. Непередаваемо манящее ощущение тайного знания перемежалось нешуточным ужасом. Резонанс ужаса такой же модальности я потом испытал еще только раз, когда на мосту выдернули Витька со свистом. Страхи разного рода, конечно, приходилось испытывать время от времени, но они были не сравнимы по степени, а главное – по качеству: даже страх смерти как смерти вообще относится к иной модальности. Вывеска вскоре померкла в сознании, но все же три кота-жнеца изредка всплывали – в частности, при чтении Мартынова. Да и кот Шредингера, тотемное животное квантовой механики, быть может, когда-то явился своему создателю, маленькому Эрвину, в какой-нибудь схожей своей странностью ситуации и не успокоился, пока не добился своеобразной гарантии увековечивания.
По отношению к остальным психическим связям (каузальным или собственно психологическим) тут мы имеем дело с суперпозицией[18]. Жаль, что Фрейда не постигло озарение и он остановился на описании природы психического, то есть тех связей, которые так или иначе включены в континуум психики, пусть даже этот континуум содержит условно изолированные подмножества «я», «оно» и сверх-«я». В отличие от фиксаций, суперпозиции не причастны к развитию либидо (Эроса), они не поддаются сублимации или рационализации, не присутствуют ни в каких «ошибочных действиях»; они как бы не смешиваются с «остальной» психической реальностью, но могут быть «перещелкнуты»[19], как каналы телевизора, – другое дело, что психика, у которой остается только один канал, подвергается редукции вектора состояния и теряет свое имя.