Континуум чистой семиотики представляется вполне самодостаточным, что очень любили подчеркивать структуралисты. Пафос такого подчеркивания, впрочем, достаточно фальшив: какое нам дело до простого означивания, до банального сличения «льва» со львом и «стола» со столом, хоровод означающих – вот что действительно интересно: включиться в игру чистых означающих, в ней-то и происходит самое главное! В действительности за этой неявной, а то и явной установкой скрывается замаскированное бессилие и корпоративный эгоизм: отслеживать близкодействие, следить за хороводом, вообще перемещаться по плоскости имманентного, умопостигаемого куда как проще, чем всматриваться в пропасть разрыва, в бездонность трансцендентного.
Вот «ряженые» выбирают собственного короля, вот цепочки означающих перестраиваются для очередной фигуры, разбиваются на пары, пары меняются участниками и так далее. Танец увлекает и завораживает. А что под личиной? Где в этот момент пребывает означаемое и каким образом пребывает? Как реальный деревянный четвероногий стол участвует в плясках собственного полномочного представителя? Как простой, не Чеширский кот зависит от Кота Чеширского?
Потом коты распили квас.
Потом коты пустились в пляс.
Почему бы не задуматься над угрозой реального развоплощения, над словами Алисы, разрушающими целый мир: «Да вы всего лишь колода карт!» Одно только напоминание «ряженому», что он не сам от себя пришел, дорогого стоит, ибо отсылает к действительно решающему акту семиозиса. Но атмосфера гоголевского «Носа» доминирует и в речевых актах, и в семиотических изысканиях: никто не спешит указать сбежавшему носу на его истинное место (представительство). Нос присутствует в нескончаемом хороводе означающих – и что ему до проблем майора Ковалева?
Сингулярности, парадоксы, минные поля абсурда тем не менее то и дело возникают по краям и внутри «дискурса чистых означающих». Упоминавшийся лев вроде бы огражден, загнан в клетку, заточен в организм, в семейство, род и вид, откуда – ни-ни. Но где гарантия, что он не выпрыгнет вдруг из какой-нибудь ЛЕВитации, как три кота-жнеца из неоновой вывески, и кто знает, что он тогда натворит?
Вспомним пример из Романа Ингардена. Нам показывают картинку и спрашивают: что здесь нарисовано? Ответить нетрудно, и мы говорим: кошка схватила мышку. Однако какой-нибудь педант мог бы возразить: а вот и нет! Тут мы видим только, что изображение кошки схватило изображение мышки, и ничего больше![35] Сказав так, педант не придумывал никаких парадоксов, но спровоцировал сильнейшую волну абсурда. Допустим, в погоне за точностью мы решаемся внести систематическую поправку и всякий раз оповещать, что это всего лишь изображение кошки, а не сама кошка, – тем самым мы совершаем акт «расклинания» в соответствии с формулой Алисы («Да вы всего лишь колода карт!»). Такая поправка, заметим, соответствующая действительности, сразу приведет к роковому замедлению семиотической пляски, произойдет массовая редукция длинных цепочек означающих, что, по аналогии с биохимией, можно назвать дегенерацией. Представим себе фрагмент лекции:
– Итак, взглянув на это изображение и произнеся слово «лев», мы прежде всего должны восстановить связь с означаемым, которое, впрочем, находится недалеко отсюда – в ближайшем зоопарке, так что установление отношения означивания не займет у нас много времени… Студент Сидоров, что я сказал?
– Вы сказали слова, профессор.
– Правильно. Каково содержание каждого из них и каково содержание сообщения?
– …
Безопасность чисто символического оказывается нарушенной, хотя в реальности, так сказать, в здравом уме, подобное нарушение практически не встречается, ибо для предотвращения угрозы достаточно лишь не отдавать себе отчета в том, что кошка на картинке является изображением кошки, а не самой кошкой, – ведь и для существования Жидохлы нужно не отдавать себе отчета, в каком именно состоянии она пребывает. Говорить слова, забывая, что говоришь слова, – таково условие нормальной работы сознания. Память субъекта с этим справляется благодаря прекрасно налаженной работе забвения, благодаря тому, что ползучее запоминание (и тем более напоминание) пресекается всеми возможными способами. Достоевский, писатель очень чуткий к суперпозициям и вообще к кромке «здравого ума», в «Братьях Карамазовых» вкладывает в уста Смердякова следующие слова о книгах: «Про неправду все написано…»
По сути дела, Смердяков осуществляет радикальную критику символического, но Достоевский этой краткой репликой дает понять, что Смердяков – лакей, человек плоский, лишенный трансцендентного измерения, лишенный ангела-хранителя; он выдернут из того присутствия, куда уводят книги, из родины смыслов. И хотя ему повезло больше, чем Виктору Сапунову, разрыв прошел не столь глубоко, все же какие-то миры расцепились и мерность (глубина) субъекта оказалась разрушенной.
В обезвреженной игре означающих, сколь бы безмерной она ни казалась, какой бы длины хоровод ни выстраивался из цепочек означающих, всегда существуют контрольные точки, в которых происходит отсылка к денотату. Та к уж устроена трасса семиотического слалома. Пропуск даже одной, а тем более нескольких контрольных точек неизбежно вводит ситуацию абсурда или, по крайней мере, зону повышенной странности. И это доказывает, что в отличие от явлений природы, от феноменов опыта в смысле Канта, первоначальные участники семиозиса суть объекты вида (n↑, n↓), скомпонованные таким образом, что одно и то же сущее имеет как здешнюю, внутриприродную, так и потустороннюю версию существования.
Обратимся вновь к детским играм или ребяческим забавам, представляющим собой важнейшее экспериментальное поле семиотики. Каждому известно, что, если долго и непрерывно произносить вслух какое-нибудь слово, оно непременно обессмыслится. Тут есть тривиальные случаи, например, «шуба», но есть и более любопытные, допустим, «дыра». В ходе настойчивого повторения через некоторое время «дыра» преобразуется в глагол «рады», повторяющий слышит именно этот глагол, но потом снова возникает «дыра».
Итак, что мы можем извлечь из этого общедоступного эксперимента? А вот что: обессмысливание замедляется и приостанавливается, если обнаруживается другой знак, к которому и осуществляется отсылка: (дыра) – ды-ра-ды-ра-ды-(рады), то есть перепасовка дает дополнительный ресурс осмысленности. Вывод из детской забавы: непрерывный переброс отсылок и есть условие производства смысла. Знак существует в двух мирах, в каждом из них репрезентируя себя целиком. Но в плотном знаковом окружении он оказывается способным к автономному движению, к прокладыванию собственной траектории, где на крутых виражах происходит расцепление. Суть дела в том, что расцепление компенсируется соотношением с другими знаками, которое имеет динамический характер. Идет непрерывная перепасовка, и пока она продолжается, производится смысл – например, идет работа осмысления. Такая работа не может быть локальной, иначе окрестности опустошаются и возникает эффект «взбесившейся шубы» из рассказа Э. Распэ о бароне Мюнхаузене. Гарантом действующего семиозиса являются все означающие в совокупности и как совокупность. Внутри знаковых конструкций, в сфере чистых означающих, нет такого простого соотношения с самим собой, какое имеется в природе. Шуба, висящая в шкафу, непрерывно себя повторяет и соотносится с собой намного «настойчивее», нежели с рядом висящими другими одеяниями; так же ведет она себя, будучи изъятой из шкафа, подобно всякому предмету подчиняясь правилу «масло масляное». Такова шуба за пределами означивания, но в качестве означающего шуба не может вести себя подобным образом, ибо тут соотношение с самим собой лимитировано. Остается, конечно, простая тавтология «шуба есть шуба», но и она не приветствуется, поскольку ставит под вопрос привычную практику смыслопроизводства. Поэтому, помимо главного гаранта, помимо тождественности шубы и «шубы», устойчивость и жизнеспособность символического зависят от выполнения еще двух условий: от наличия всех означающих или, по крайней мере, их критической массы и от состояния свободного падения, или, если угодно, перепасовки, препятствующей абсолютной монополии тавтологий. При наличии двух последних условий действительно на некоторое время становится возможной игра чистых означающих. Устойчивость природы возникает благодаря соотношению с собой, феномен смысла – благодаря соотношению с иным[36]. Отсюда видно, что смыслы имеют хождение в качестве некой альтернативы прямому значению. Они возникают в круговороте, в свободном падении, и если вдруг не вовремя, неуместным образом предъявляется денотат, сама вещь, такое предъявление дезавуирует смысл как нечто избыточное по отношению к себе. Остается только удивляться, что эта развилка – либо значение, либо смысл – не привлекла надлежащего внимания. Хотя Пушкин обратил внимание на проблему в своем стихотворении: