— Благодарю вас, конечно, приведите! — отвечал Каупервуд, и Бонхег быстро удалился, забыв — не намеренно, а лишь по недостатку чуткости — оставить дверь камеры незапертой, так что ему пришлось отпирать ее в присутствии Эйлин.

При виде длинного коридора, массивных дверей, всего этого помещения, геометрически точно перегороженного решетками, и серого каменного пола у Эйлин мучительно сжалось сердце. Тюрьма, железные клетки! И в одной из них он. Обычно мужественная, она вся похолодела. Ее Фрэнк в таком страшном месте! Какая низость запереть его сюда! Судьи, присяжные, юристы, тюремщики представлялись ей скопищем людоедов, свирепо взиравших на нее и ее любовь. Громыхание ключа в замке и тяжело распахнувшаяся дверь еще усилили душевную тоску Эйлин. Затем она увидела Каупервуда.

Памятуя об обещанной мзде, Бонхег впустил Эйлин и скромно удалился. Эйлин смотрела на Фрэнка из-под вуали, боясь произнести хоть слово, так как она еще не была уверена, что надзиратель ушел. А Каупервуд, который лишь огромным усилием воли держал себя в руках, не сразу подал ей знак, что они одни.

— Все в порядке, — сказал он наконец. — Никого нет.

Эйлин подняла вуаль и, снимая накидку, украдкой оглядела тесную, словно сдавленную стенами камеру, увидела ужасное состояние Фрэнка, его бесформенную одежду, железную дверь позади него, которая вела во дворик. Фрэнк в этой камере, где еще вдобавок из-под койки торчали незаконченные плетенки, производил на нее неестественное, жуткое впечатление. Ее возлюбленный! И в таких условиях! Эйлин трясло как в лихорадке, и она тщетно пыталась заговорить. Она нашла в себе силы лишь обнять его и, гладя по голове, забормотала:

— Мой дорогой, любимый! Что они с тобой сделали! Бедненький ты мой!

Она прижимала его голову к себе. Каупервуд прилагал все усилия, чтобы овладеть собой, но вдруг задрожал и лицо его перекосилось. Ее любовь была так безгранична, так неподдельна; она успокаивала и вместе с тем, как он в том убеждался, расслабляла его, превращая в беспомощного ребенка. Так или иначе, но под воздействием слепых, таинственных сил, порою берущих верх над разумом, он впервые в жизни потерял самообладание. Глубокое волнение Эйлин, воркующий звук ее голоса, бархатная нежность ее рук, ее красота, всегда так властно манившая его и, быть может, еще более ослепительная здесь, среди этих нагих стен, его собственная униженность и бессилие — все это отняло у него остаток воли. Он не понимал, что с ним случилось, старался справиться с собой, но не мог. Когда, лаская его, она прижала к себе его голову, он почувствовал стеснение в груди, дыхание у него перехватило и болезненная судорога свела горло. Странное и непривычное желание заплакать овладело им; он отчаянно этому противился, но все его существо было потрясено. И словно для того, чтобы совсем доконать его, в воображении Каупервуда возникла своеобразная пестрая картина привольного мира, так недавно им покинутого, прекрасного, чарующего, в который он надеялся со временем вернуться. Острее чем когда-либо ощутил он в этот миг всю унизительность своих грубых башмаков, рубахи из простой бумажной ткани, полосатой куртки и клички «арестант», которая навеки останется за ним. Он порывисто отстранил Эйлин, повернулся к ней спиной, сжал кулаки; все его мускулы напряглись, но поздно: он плакал и не мог остановиться.

— Проклятие! — гневно и жалобно воскликнул Каупервуд, охваченный стыдом и злобой. — Только не хватало мне плакать! Что со мной творится, черт побери!

Эйлин увидела его слезы. В мгновение ока она бросилась к нему, обхватила одной рукой его голову, а другой — потрепанную куртку и так крепко прижала его к себе, что он не сразу сумел высвободиться.

— О милый, милый, милый! — лихорадочно, изнемогая от жалости, зашептала она. — Я люблю тебя, обожаю! Я дала бы изрезать себя на куски, если бы это пошло тебе на пользу! Подумать только, они довели тебя до слез! Ах, родной мой, родной, любимый мальчик!

Она еще крепче прижала к себе содрогавшееся от рыданий тело и свободной рукой гладила его голову. Она целовала его в глаза, волосы, щеки. Фрэнк попытался освободиться и снова воскликнул:

— Что же это со мной, черт побери?!

Но она опять притянула его к себе.

— Плачь, милый, плачь, не стыдись своих слез! Положи голову мне на плечо и плачь. Плачь вместе со мной. Маленький мой, сокровище мое!

Через минуту-другую он успокоился и напомнил ей, что сейчас может войти надзиратель. Понемногу к нему вернулось самообладание, утраты которого он так стыдился.

— Чудесная ты девочка! — прошептал он с нежной и виноватой улыбкой. — Верная, сильная, такая мне и нужна; ты для меня огромная поддержка. Но только не убивайся! Я себя чувствую отлично, и здесь вовсе не так плохо, как кажется. Ну, а теперь расскажи о себе.

Но Эйлин не очень-то легко было успокоить. Напасти, обрушившиеся на него в последнее время, и условия, в которых он здесь находился, возмущали ее чувство справедливости и человеческого достоинства. Подумать только, до чего довели ее чудного, замечательного Фрэнка: он плакал! Она нежно гладила его голову, меж тем как ее душу обуревала бешеная, беспощадная ярость против жизни, против нелепых превратностей судьбы и тех преград, которые жизнь эта ставит на пути человека. Отец — будь он проклят! Родные — что ей до них! Фрэнк! Фрэнк для нее — все! Как мало значит остальной мир, когда дело касается Фрэнка! Никогда, никогда, никогда она не бросит его, что бы ни случилось! И сейчас, безмолвно прильнув к нему, она вела в душе беспощадную борьбу с жизнью, законом, судьбой и обстоятельствами. Закон — вздор! Люди — звери, дьяволы, враги, бешеные собаки! С наслаждением, с восторгом она пожертвовала бы собой. Она готова была бежать хоть на край света ради Фрэнка или вместе с Фрэнком. Ради него она способна на все. Семья для нее — ничто, и жизнь — тоже ничто, ничто, ничто! Она сделает все, что он захочет, все, что ему вздумается! Важно только одно — спасти его и дать ему как можно больше счастья. Ему, ему одному — больше для нее никто не существует.

56

Время шло. После договоренности с Бонхегом жена, мать и сестра стали изредка навещать Каупервуда. Лилиан с детьми устроилась в небольшом доме, за который платил Фрэнк, а на все другие нужды Уингейт выдавал ей в счет его доходов сто двадцать пять долларов в месяц. Каупервуд понимал, что ему следовало бы выплачивать ей больше, но его возможности в это время были далеко не блестящи. Окончательный крах всех финансовых дел Каупервуда наступил в марте, когда его официально объявили банкротом и все его имущество было конфисковано в пользу кредиторов. Только на покрытие задолженности городскому казначейству — пятьсот тысяч долларов — потребовалось бы больше денег, чем можно было реализовать, если бы не установили расчет по тридцать центов за доллар. Но и после этого городу все равно ничего не досталось, так как путем различных махинаций у него оттягали права на получение этой суммы. Город якобы опоздал с предъявлением претензий. Это, конечно, послужило к выгоде других кредиторов, поделивших между собой сумму, в которой было отказано городскому казначейству.

По счастью, Каупервуд вскоре на опыте убедился, что его деловые операции, проводимые совместно с Уингейтом, сулят недурную прибыль. Его компаньон несомненно имел по отношению к нему самые честные намерения. Он взял к себе на службу — правда, за весьма скромное вознаграждение — обоих братьев Каупервуда: один должен был вести отчетность и заведовать конторой, другой, вместе с Уингейтом, орудовать на бирже, поскольку за Джо и Эдвардом там сохранились их места. Кроме того, хотя и с большим трудом, Уингейт приискал место служащего в одном из банков для старого Каупервуда.

Со времени ухода из Третьего национального банка старик пребывал в чрезвычайно подавленном моральном состоянии, не зная, чем в дальнейшем заполнить свою жизнь. Позор его сына! Страшные часы суда над ним и взятие его под стражу! Со дня осуждения Фрэнка присяжными и особенно со дня вынесения ему приговора и отправки в тюрьму старый Каупервуд двигался как во сне. Этот процесс! Это обвинение против Фрэнка! Его родной сын — арестант, в полосатой одежде, после того, как они с Фрэнком еще так недавно гордились своей принадлежностью к числу наиболее преуспевающих и уважаемых людей в городе! Как и многие в минуты скорби, старик начал усердно читать Библию, пытаясь найти на ее страницах то утешение, которое, как он привык верить с юных лет, хотя в последнее время редко вспоминал об этом, содержалось в ней для страждущих душ. Псалтырь, книга Исайи, Иова, Экклезиаст… Но горе было велико, и Библия его не врачевала.