Он порывисто подошел к окну, выходившему на занесенную снегом лужайку, и заявил, что здесь совсем недурно. Отец и Стеджер готовы были остаться, сколько он пожелает, но говорить им было не о чем. Да Каупервуду и не хотелось разговаривать.

— Пусть Эд принесет мне утром белье и один или два костюма, больше ничего не нужно. Джордж соберет мои вещи, — сказал Фрэнк, подразумевая слугу, который в их семье совмещал роль камердинера с рядом других обязанностей. — Скажи Лилиан, чтобы она не беспокоилась. Мне очень хорошо. Я предпочел бы, чтоб она сюда не являлась, раз я через пять дней выйду. А не выйду, тогда успеет прийти. Поцелуй за меня детишек! — добавил он с благодушной улыбкой.

После того как предсказания Стеджера относительно исхода дела в первой инстанции не оправдались, он уже боялся с уверенностью говорить о том, какое решение примет верховный суд штата. Но что-то нужно было сказать.

— Мне кажется, Фрэнк, вы можете не тревожиться насчет результата моей апелляции. Я получу указание о пересмотре дела, и тогда у нас будет отсрочка месяца на два, а то и более. Не думаю, чтобы залог превышал тридцать тысяч долларов. Так или иначе, дней через пять-шесть вы отсюда выйдете.

Каупервуд отвечал, что и сам надеется на такой исход, но час уже поздний и обсуждать это не стоит. После нескольких бесплодных попыток продолжить разговор старый Каупервуд и Стеджер пожелали Фрэнку спокойной ночи и оставили его размышлять в одиночестве. Каупервуд был утомлен, а потому быстро разделся, лег на свое довольно жесткое ложе и вскоре уснул крепким сном.

45

Что бы ни говорилось о тюрьмах вообще, как бы ни смягчалось пребывание в них отдельной комнатой, угодливостью надзирателей и общим старанием возможно лучше устроить заключенного, — тюрьма остается тюрьмой, и от этого никуда не уйдешь. Находясь в условиях, ни в чем не уступавших пансионату средней руки, Каупервуд тем не менее проникся атмосферой той настоящей тюрьмы, от которой сам он пока был избавлен. Он знал, что где-то поблизости находятся камеры, вероятно, грязные, зловонные и кишащие насекомыми, с тяжелыми решетчатыми дверями, которые могли бы так же быстро и с таким же лязгом захлопнуться за ним, не будь у него денег, чтобы обеспечить себе лучшее существование. Вот вам пресловутое равенство, подумал он: даже здесь, в суровых владениях правосудия, одному человеку предоставляется относительная свобода, какой сейчас пользуется, например, он сам, а другой лишен даже необходимого, потому что у него нет достаточной смекалки, друзей, а главное, денег, чтобы облегчить свою участь.

Наутро после суда Каупервуд проснулся, открыл глаза и вдруг с удивлением осознал, что он находится не в приятной привычной атмосфере своей спальни, а в тюремной камере, вернее, в довольно удобной меблированной комнате, ее заменяющей. Он встал и взглянул в окно. Двор и вся Пассаюнк-авеню были покрыты снегом. Несколько ломовых подвод бесшумно ехали мимо тюрьмы. Еще редкие в этот утренний час пешеходы спешили куда-то по своим делам. Он тотчас принялся размышлять о том, что ему следует предпринять, как действовать, чтобы восстановить свое дело и реабилитировать себя; погруженный в эти мысли, он оделся и дернул сонетку, которую ему указали еще вчера. На звонок должен был явиться тюремный служитель, затопить камин и принести завтрак. Служитель в поношенной гиней форме, полагая, что человек, занимающий такую комнату, должен быть весьма важной персоной, положил растопку и уголь, развел огонь, а немного погодя принес и завтрак, который при всей его скудности мало походил на тюремную пищу.

После этого, несмотря на всю внешнюю предупредительность шерифа, Каупервуду пришлось терпеливо прождать несколько часов, прежде чем к нему был допущен его брат Эдвард, принесший белье и верхнюю одежду. За небольшую мзду один из служителей доставил ему газеты, которые Каупервуд равнодушно пробежал, с интересом прочитав только отдел финансовых новостей. Уже под конец дня пришел Стеджер, извинился за опоздание и сообщил, что он договорился с шерифом и тот будет пропускать к Фрэнку всех, кто явится по важному делу.

К этому времени Каупервуд успел написать Эйлин, прося ее не делать никаких попыток увидеться с ним, так как к десятому числу он уже выйдет на свободу и встретится с нею либо сразу же, либо в один из ближайших дней. Он понимает, что ей не терпится повидать его, но у него имеются основания думать, что за нею следят нанятые ее отцом сыщики.

Это было не так, но уже одна мысль о подобной возможности угнетала Эйлин, а если добавить сюда несколько презрительных замечаний по поводу осужденного финансиста, которыми за обеденным столом обменялись ее братья, легко понять, что чаша ее терпения переполнилась. После письма от Каупервуда, присланного на адрес Келлигенов, она решила ничего не предпринимать, пока десятого утром не прочла в газете, что ходатайство Каупервуда о пересмотре решения суда удовлетворено и что теперь он снова — хотя бы временно — на свободе. Это известие придало ей мужества осуществить, наконец, свою давнюю мечту, то есть доказать отцу, что она может обойтись без него и он все равно не заставит ее подчиниться. У Эйлин еще сохранились двести долларов, полученные от Фрэнка, и кое-что из собственных денег — всего около трехсот пятидесяти долларов. Этого, как она полагала, должно было хватить на осуществление ее затеи или, во всяком случае, до тех пор, пока она так или иначе не устроит свою судьбу. Зная, как любят ее родные, Эйлин была уверена, что от всей этой истории они будут страдать больше, чем она. Возможно, что, убедившись в твердости ее решения, отец предпочтет оставить ее в покое и помириться с ней. Во всяком случае, первый шаг должен быть сделан, и она немедленно написала Каупервуду, что уходит к Келлигенам и уже там поздравит его с освобождением.

В каком-то смысле это известие порадовало Каупервуда. Он знал, что все его беды произошли главным образом вследствие происков Батлера, и совесть не укоряла его за то, что теперь он станет причиной страданий старого ирландца, который потеряет дочь. Прежнее его благоразумное стремление не выводить старика из себя не дало результатов, а раз Батлер так непреклонен, то, пожалуй, ему будет полезно убедиться, что Эйлин может постоять за себя и обойтись без отцовской помощи. Не исключено, что она, таким образом, заставит его пересмотреть свое отношение к ней и, быть может, даже прекратить политические интриги против него, Каупервуда. В бурю хороша любая гавань. А кроме того, ему теперь нечего терять; он решил, что этот шаг Эйлин может даже пойти им обоим на пользу, и поэтому не стремился ее удержать.

Собрав свои драгоценности, немного белья, два-три платья, которые могли ей пригодиться, и еще кое-какие мелочи, Эйлин уложила все это в самый большой из своих портпледов. Застегнув его, она вспомнила про обувь и чулки, но, несмотря на все ее старания, эти вещи уже не влезали. Самую красивую шляпу, которую ей непременно хотелось захватить с собой, тоже некуда было сунуть. Тогда она увязала еще один узел, не слишком элегантный на вид. Но она решила пренебречь такими пустяками. Порывшись в ящике туалета, где у нее хранились деньги и драгоценности, Эйлин вынула свои триста пятьдесят долларов и положила в сумочку. Конечно, это небольшие деньги, но Каупервуд о ней позаботится! Если же он не сможет ее обеспечить, а отец останется непреклонен, то она подыщет себе какую-нибудь работу. Эйлин ничего не знала о том, как холодно встречает мир людей, практически ни к чему не подготовленных и лишенных достаточных средств. Она не знала, что такое скорбный жизненный путь. И вот десятого декабря, мурлыкая себе под нос — для бодрости — какую-то песенку, она дождалась, пока отец не спустился, как обычно, вниз в столовую, затем перегнулась через перила лестницы и, убедившись, что Оуэн, Кэлем и Нора с матерью уже сидят за столом, а горничной Кэтлин поблизости не видно, проскользнула в отцовский кабинет, достала из-за корсажа письмо, положила его на стол и поспешно вышла. Краткая надпись гласила: «Отцу», в письме же говорилось: