ГЛАВА VII. Темная история (Продолжение)
Офицер, так легко рассчитавшийся с несчастным писцом, перешел через площадь и направился к пристани Монтерилья.
Он шел все тем же спокойным шагом, каким вышел из лавочки писца. Наконец, после двадцати минут ходьбы по пустым улицам и мрачным переулкам, он остановился перед домом очень подозрительной наружности; в окнах дома горел яркий свет, а на террасе сторожевые собаки лаяли на луну. Офицер два раза стукнул в дверь.
Ответили ему не скоро; крики и песни внутри дома мгновенно затихли; наконец он услышал тяжелые приближающиеся шаги, дверь приотворилась, и пьяный голос грубо спросил:
— Кто там?
— Мирный человек, — ответил офицер.
— Гм! Поздненько ходите по городу, да еще проситесь в дом! — ответил голос, как бы раздумывая.
— Я не хочу войти в дом.
— Так какого же черта вам надо?
— Хлеба и соли для странствующих воинов, — ответил офицер повелительным тоном, становясь таким образом, что лунный свет падал ему на лицо.
— Бог мой! Да это синьор дон Торрибио Карвахал! — воскликнул пьяный голос с выражением удивления и глубокого уважения. — Кто бы мог узнать ваше сиятельство под этой негодной одеждой? Входите, входите, они с нетерпением ждут вас.
И человек этот стал так же услужлив, как за несколько минут до того был груб; он поспешил снять цепь, державшую дверь приотворенной, и широко распахнул ее.
— Это напрасно, Пепито, — сказал офицер, — повторяю тебе, я не войду в дом; сколько их?
— Двадцать человек, ваше сиятельство.
— Вооруженные?
— Полностью.
— Пусть живо сойдут сюда, я жду их; иди, сын мой, время не терпит.
— А вы, ваше сиятельство?
— Ты принесешь мне шляпу, накидку, шпагу и пистолеты. Поспеши.
Пепито не заставил повторять этого приказа; оставив дверь отворенной, он выбежал прочь.
Через несколько минут двадцать разбойников, вооруженных с ног до головы, вышли на улицу, подталкивая друг друга. Подойдя к офицеру, они почтительно ему поклонились и по его знаку молча остановились.
Пепито принес вещи, названные тем, кого писец величал доном Аннибалом, а Пепито — доном Торрибио и который, вероятно, носил много еще различных имен, но мы оставим временно за ним последнее имя.
— Готовы ли лошади? — спросил дон Торрибио, прикрывая свой мундир широким плащом и закладывая за пояс длинную саблю и пару двуствольных пистолетов.
— Да, ваше сиятельство, — ответил Пепито со шляпой в руке.
— Хорошо! Сын мой, ты отведешь их туда, куда я тебе сказал, но так как ночью запрещено ездить верхом по улицам, ты внимательнее стереги солдат.
Все разбойники расхохотались при этом странном наказе.
— Вот и готово, — сказал дон Торрибио, надев шляпу с широкими полями, принесенную Пепито. — Теперь можем отправляться. Слушайте меня внимательно, господа.
Бродяги, польщенные таким высоким обращением, придвинулись к дону Торрибио, чтобы лучше слышать его наставления.
Тот продолжал:
— Двадцать человек, идущих толпой по городским улицам, без сомнения, пробудили бы подозрение полицейских; мы же должны быть как можно осторожнее и действовать как можно более скрытно, чтобы нам удалось предприятие, на которое я собрал вас. Сейчас вы разойдетесь и каждый по отдельности направитесь к стенам монастыря Бернардинок. Придя туда, вы скроетесь где и как найдете лучше и не шевельнетесь без моего приказа. Поняли?
— Да, ваше сиятельство, — ответили разбойники все разом.
— Хорошо, идите, вы должны быть у монастыря через четверть часа.
Разбойники рассыпались в разные стороны с быстротой полета хищных птиц; через две минуты они скрылись за углами ближайших домов.
Остался один Пепито.
— Не позволите ли мне сопровождать ваше сиятельство? — спросил он почтительно. — Один я здесь ужасно соскучусь.
— Я и сам не желал бы ничего лучшего, но кто же нам приготовит коней без тебя?
— Справедливо, я об этом не подумал.
— Но будь спокоен, друг мой, если дело удастся, как я надеюсь, то ты скоро уйдешь со мной.
Пепито удовольствовался этим обещанием. Почтительно поклонившись таинственному человеку, он вошел в свой дом, тщательно закрыв за собой дверь.
Дон Торрибио остался один и глубоко задумался; наконец он поднял голову, надвинул шляпу на глаза, запахнулся своим плащом и удалился большими шагами, прошептав:
— Удастся ли?..
Монастырь Бернардинок был расположен в лучшем квартале Мехико. В описываемое нами время в нем находилось полторы сотни монахинь и около шестидесяти послушниц. Все сестры могли свободно выходить из него, делать и принимать визиты; устав монастыря был довольно легок, и, исключая богослужения, на которых обязательно должны были присутствовать все монахини, они после молитвы уходили в свои кельи и могли заниматься всем чем захочется, не возбуждая, по-видимому, ничьего внимания.
Игуменья была маленького роста, толстая, крепкая шестидесятилетняя женщина; лицо ее было без всякого выражения, одни только серые глаза ее при внутреннем волнении разгорались и искрились.
В минуту, в которую мы входим в ее роскошно и тем не менее строго убранную просторную келью, то есть за несколько минут до вышеописанной сцены, игуменья сидела в большом кресле с высокой прямой спинкой, над которой возвышалась игуменская митра; сиденье же было из золоченой кожи, обитое двойной бахромой — шелковой и золотой.
В руках ее была открытая книга, но игуменья не смотрела в нее, о чем-то задумавшись.
Дверь ее кельи тихо отворилась, и молодая девушка в костюме послушницы робко подошла, боязливо ступая по паркету.
Она остановилась перед креслом игуменьи и молча ждала, когда та поднимет глаза.
— А! Ты здесь, дитя мое, — произнесла наконец игуменья, заметив послушницу. — Подойди!
Та сделала еще несколько шагов.
— Отчего ты вышла сегодня утром, не спросив моего позволения?
Услышав эти слова, которых, однако, послушница должна была ожидать, последняя смешалась, побледнела и прошептала какие-то несвязные слова.
Игуменья строго проговорила:
— Берегись, малютка, хотя ты еще только послушница и наденешь покрывало еще через несколько месяцев, но, как и все твои подруги, ты зависишь только от меня, от одной меня.
Слова эти были произнесены с таким ударением и интонацией, что послушница задрожала.
— Ты была подругой, почти сестрой той безумной, сопротивление которой нашей неограниченной воле сломилось, как слабый тростник, и которая умерла сегодня утром.
— Так вы думаете, что она умерла, мать моя? — боязливо ответила девушка голосом, надломленным от горя.
— Кто в этом сомневается? — воскликнула вдруг игуменья, привскочив в своем кресле и устремив взгляд ехидны на бедного ребенка.
— Никто, сударыня, никто! — прошептала девушка, с ужасом отступая.
— Не ты ли присутствовала со всеми сестрами на ее похоронах? — продолжала игуменья с ужасным ударением. — Не слыхала ты разве молитв, произнесенных над ее гробом?
— Это правда, мать моя.
— Ты не видела разве, как тело ее было опущено в склеп и как был надвинут надгробный камень, который откроет
только ангел божественного правосудия в день последнего суда? Скажи, не была ты разве при этой печальной и ужасной церемонии?! Осмелишься ли ты предполагать, что все это было не так и что она еще жива, это негодное создание, которое Бог в гневе своем мгновенно поразил, чтобы она служила примером для тех, кого сатана побуждает к возмущению.
— Простите, святая мать, простите! Я видела то, что вы говорите, я присутствовала при ее похоронах. Да, сомнений быть не может, бедная донья Лаура умерла!
Произнеся эти последние слова, девушка не могла удержать слез.
Игуменья подозрительно поглядела на нее.
— Хорошо, — сказала она, — уйди; но повторяю, берегись! Я знаю, что и в твой ум проник дух возмущения, я буду наблюдать за тобой.
Девушка почтительно поклонилась и повернулась, чтобы исполнить приказ игуменьи.