— Шер-Хан сказал, что ему было приказано отдать письмо мне лично в руки. — Она все еще сдерживала свой гнев, хотя и с большим усилием. — Но увидев его с письмом, вы спросили, что это за бумага, и этот дурак отдал ее вам. А прочитав послание, вы осмелились допрашивать этого человека, не поставив меня в известность…
— Это было подозрительное письмо, ваше высочество, — совершенно спокойно заметил Игнатьев. — И абсолютно очевидно, что это человек — шпион…
— Ты, проклятый лжец! — прохрипел я, — ты чертовски хорошо знаешь, кто я! Не слушай его, Лакшми, высочество, эта свинья охотилась за мной! Он хотел убить меня — просто от злости!
Она лишь мельком взглянула на меня и снова обернулась к Игнатьеву.
— Шпион он или нет — здесь все решаю я. Иногда мне кажется, что вы забываете об этом, граф Игнатьев.
Некоторое время она пристально смотрела ему прямо в глаза, а затем резко отвернулась, глянула на меня и отвела глаза — а все мы ждали в мертвой тишине. Наконец рани спокойно сказала:
— Я сама разберусь с этим человеком и решу, что с ним делать. — Она обернулась к Игнатьеву. — Вы можете идти, граф.
Он поклонился и заметил:
— Сожалею, если помешал вашему высочеству. Если я и сделал это, то только из преданности делу, которому мы оба служим — правительство вашего высочества… — тут он сделал паузу, — и властитель моей империи. Я не исполнил бы своего долга перед обоими, если бы не напомнил вам, что этот человек — один из наиболее опасных и печально известных британских агентов, а значит…
— Я отлично знаю, кто он и кем является, — спокойно сказала она, и этот сукин сын с разноцветными глазами, не произнес больше ни слова, лишь поклонился и вышел вон, а два стражника поспешили за ним, торопливо произнеся «салам», когда проходили мимо принцессы. Они взбежали по лестнице вслед за Игнатьевым и Шер-Хан закрыл за ними двери. Мы вчетвером остались в теплой компании — Лакшмибай, застывшая блестящей белой статуей, настороженно замерший маленький камергер, Шер-Хан у дверей и Гарри Флэшмен, эсквайр, изображающий протестантского мученика. Мне было чертовски неудобно, но что-то подсказало мне, что благодарное бормотание будет сейчас в самый раз, так что я сказал насколько мог спокойно:
— Благодарю вас, ваше высочество. Простите, что не могу достойно поклониться вам, но обстоятельства…
Как видите, все было весьма галантно, но страшная боль по-прежнему терзала мои руки и ноги, так что я с трудом держался, чтобы не застонать. Принцесса все еще стояла и смотрела на меня достаточно безразлично, так что я с надеждой добавил:
— Если бы ваш хавилдаросвободил меня…
Но ни один мускул не дрогнул на ее лице, и меня вдруг пробрала дрожь под твердым взглядом этих темных глаз, которые так ярко сияли на ее смуглой коже. Какого черта она вдруг уставилась на меня, все еще висящего на этом проклятом орудии пытки, и до сих пор не улыбнулась мне, даже не дав понять, что узнала меня? Я лихорадочно размышлял об этом, пока рани стояла, разглядывая меня и о чем-то размышляя, затем она соизволила приблизиться на расстояние ярда и заговорила спокойным и твердым голосом.
— Что он хотел узнать у вас?
От звука ее голоса у меня перехватило дыхание, но я все же вскинул голову.
— Он хотел узнать, что у меня за дело к вашему высочеству.
Ее взгляд скользнул по цепям на моих запястьях, а потом по моему лицу.
— И вы сказали ему?
— Конечно же, нет, — я подумал, что смелая улыбка не помешает и попытался выдавить на лице что-то в этом роде. — Я люблю, когда мне задают вопросы, но вежливо.
Рани повернула голову к маленькому камергеру.
— Это правда?
Он вспыхнул и всплеснул руками, весь живое воплощение преданности.
— Точно так, ваше несравненное высочество! Полковник-сагиб не сказал ни словечка — даже под жесточайшими пытками! Он почти и не кричал… не слишком много… о, да — он же офицер-сагиб и, конечно…
Конечно, этот маленький ублюдок торопился подстелить себе соломки, но я все еще не был уверен, что выпутаюсь из этого дела — принцесса по-прежнему смотрела на меня, как на тушу в мясной лавке, и я похолодел от внезапной мысли, что она, должно быть, уже не раз наблюдала других бедняг в моей ситуации… Боже, может быть, даже Мюррея… а потом она повернула голову и позвала Шер-Хана, который торопливо спустился по лестнице, так что запах его пота докатился даже до меня. Конечно же, она не собирается приказать ему…
— Сними его, — коротко бросила принцесса, и я чуть не упал в обморок от облегчения.
Она бесстрастно смотрела, пока пуштун освобождал меня от цепей и я с трудом сделал несколько чертовски болезненных шагов, опираясь на это адово колесо, а затем…
— Приведи его ко мне, — так же коротко сказала рани, — я сама его допрошу, — и не сказав более ни слова, она повернулась и двинулась вверх по лестнице, прочь из темницы; маленький камергер, торопясь, подпрыгивал рядом с ней, а Шер-Хан то и дело сплевывал и похрюкивал, помогая мне следовать за ними.
— Замолви за меня словечко перед ее высочеством, хузур, — бормотал он, подставляя мне плечо. — Если я и свалял дурака, передав твой китабрусскому сагибу, то разве я не исправил эту ошибку? Я тотчас же пошел за ней, как только понял, что он собирается плохо с тобой поступить… Видит Бог, я не узнал тебя сразу…
Я заверил, что замолвлю обязательно — я готов был пообещать ему даже пэрство и часы с дворцовой башни. Между тем Шер-Хан провел меня через караульную комнату к маленькой винтовой лестнице, а затем вдоль выложенного камнем прохода цитадели, который заканчивался покрытым коврами коридором, где стояли на страже личные гвардейцы рани, в стальных шлемах и кирасах. Я бодро прохромал по нему, теша себя мыслью, что за исключением нескольких болезненно потянутых мышц и ободранных запястий я не понес особого вреда… по крайней мере — пока. И тут Шер-Хан помог мне пройти в двери и я оказался в уменьшенном варианте дурбара— зала для приемов — длинной, белоснежной, богато обставленной комнате, с узорчатым ковром на полу и шелковой обивкой на стенах. Повсюду были диваны и кушетки, покрытые персидскими коврами; была даже большая серебряная клетка, в которой порхали и щебетали маленькие птички. Воздух был тяжелым от благовоний, но из моих ноздрей все еще не выветрился запах страха, да и вид ожидающей Лакшмибай не слишком ободрил меня.
Принцесса устроилась на низкой кушетке без спинки, слушая маленького камергера, который что-то быстро шептал ей, но, увидев меня, она остановила говоруна. Рядом с ней сидели две ее придворные дамы, так что вся группа теперь воззрилась на меня — женщины с любопытством, а Лакшмибай все с тем же проклятым безразличием, что и в темнице.
— Оставь его здесь, — приказала она Шер-Хану, указывая на середину комнаты, — и свяжи ему руки за спиной.
Тот бросился вязать узлы, не думая о моих изувеченных запястьях.
— Так он не причинит нам вреда, — сказала она маленькому камергеру. — Уйдите все — а Шер-Хан пусть подождет за дверью.
Боже милостивый, да она действительно собирается сама допрашивать меня — удивился я, когда ее леди поспешно двинулись к выходу, и камергер торопливо последовал за ними, испуганно косясь в мою сторону. Я слышал, как Шер-Хан последним вышел из комнаты, закрыв за собою двери, так что мы остались вдвоем.
Я стоял, а рани, гордо выпрямившись, сидела на стуле и пристально смотрела на меня — а затем, к моему глубокому удивлению, она вскочила на ноги и бросилась ко мне через всю комнату широко раскинув руки; с дрожащим лицом она приникла ко мне, лихорадочно шепча:
— О, мой дорогой, мой дорогой, мой дорогой! Ты вернулся — о, я боялась, что никогда больше не увижу тебя!
Ее руки обвились вокруг моей шеи, и это прекрасное смуглое лицо, все мокрое от слез, прижалось ко мне. Она целовала меня, как раньше, — в щеки, подбородок, глаза и губы, почти рыдая от нежности и прижимаясь ко мне.
Вы знаете, что меня нелегко удивить, и обычно я принимаю такие вещи как должное, но вынужден сознаться, в этот миг мне показалось, что я сошел с ума или сплю. Не более двух часов тому назад я был в палатке Роуза, в полной безопасности британского лагеря, опрокидывал последний стаканчик бренди и безуспешно пытался читать рекламные объявления в «Таймс», чтобы хоть немного отвлечься от предстоящего мне дела, а юный Листер напевал мне над ухом какую-то модную песенку — и с тех пор я успел принять участие в кавалерийском налете, переодетым пробраться через вражеский город, переполненный черномазыми головорезами, чуть не потерял сознание от ужаса, встретив Игнатьева, испытал ужасные физические и еще большие моральные мучения; был спасен в последнюю минуту и поставлен перед деспотичной женщиной — и вот она, рыдая, обнимает и целует меня, причитая, будто над Малюткой Вилли, умирающим сыном горняка. [181]Это было слишком для моего бедного измученного сознания и обессиленного тела, так что под грузом чувств и впечатлений я осел на колени и она опустилась вместе со мной, плача и целуя меня.