Около двух часов в тот долгий и страшный день я выключил телевизор, стоявший в кухне нашего дома в штате Мэн. Взяв с собой шестилетнего Айзека, я вышел пройтись. День сиял красками осени, последним победным кличем жизни перед наступлением зимы, свежий воздух пах дровяным дымком, небо сверкало синевой.

Мы прошли через недавно скошенные поля за фермой, мимо яблоневого сада и направились по заброшенной лесосеке в лес. Через милю мы свернули с дороги в чащу, разыскивая бобровый пруд, скрытый в самой гуще леса, где жили лоси. Я хотел уйти от всех следов человеческого существования, найти для себя место, не оскверненное ужа сом этого дня. Мы пробились сквозь густой ельник и медленно зашагали по болоту, покрытому сфагнумом. Через полмили солнечный луч пробился между древесными стволами. Мы вышли к бобровому пруду. Поверхность его была совсем черной и гладкой, отражала склонившийся к воде лес, а здесь и там краснели пятна листьев, слетевших с осенних кленов, толпившихся у берега. Пахло зеленым мхом и влажными сосновыми иголками. То было первозданное место, безымянный пруд на неизвестном ручье, вне добра и зла.

Пока мой сын собирал погрызенные бобрами ветки, у меня нашлась минута собраться с мыслями. Я задумался, хорошо ли покидать страну, когда на нее нападают. Обдумывал, безопасно ли лететь с детьми самолетом. И гадал, как этот день повлияет на нашу жизнь в Италии, когда мы вернемся туда. В последнюю очередь мне пришла в голову мысль, что наша статья для «Нью-Йоркера» о Флорентийском Монстре вряд ли увидит свет.

Подобно большинству американцев мы решили жить как жили. В Италию мы вылетели 18 сентября, как только возобновились полеты. Друзья-итальянцы устроили для нас прием в апартаментах на пьяцце Санто-Спирито, с видом на большую церковь, построенную Брунеллески. Войдя в квартиру, мы словно попали на похороны; наши итальянские друзья один за другим подходили и обнимали нас, иные со слезами на глазах, принося свои соболезнования. Вечер был мрачным, и под конец его наша знакомая, преподававшая греческий в университете Флоренции, прочла стихотворение Константинаса Кавафиса «В ожидании варваров». Она прочла его сперва в оригинале, по-гречески, а потом на итальянском. В стихотворении описывалось, как римляне позднего периода империи ожидают прихода варваров. Я никогда не забуду последних строк, которые она продекламировала в тот вечер:

Уже стемнело — а не видно варваров.
Зато пришли с границы донесения,
Что более не существует варваров.
И как теперь нам дальше жить без варваров?
Ведь варвары каким-то были выходом. [7]

Как я и ожидал, «Нью-Йоркер» отменил публикацию статьи, великодушно выплатив нам гонорар целиком и вернув право опубликовать ее в других изданиях. Я нерешительно попытался пристроить ее в другие журналы, но после 11 сентября никого не интересовала история давних серийных убийств где-то за границей.

После 11 сентября многие комментаторы на телевидении и в газетах рассуждали о природе зла. Звезды литературы и культуры призваны были выразить свое серьезное и обдуманное мнение. Политики, религиозные лидеры и психологи не жалели красноречия для этой темы. Меня поражала их полная неспособность объяснить этот самый таинственный из феноменов, и мне начинало казаться, что сама непостижимость зла является, в сущности, одной из его фундаментальных характеристик. Нельзя взглянуть злу в лицо — оно безлико. Оно лишено тела, костей, крови. Любая попытка описать его кончается болтовней и самообманом. Возможно, думал я, потому-то христиане и выдумали дьявола, а следователи, искавшие Монстра, изобрели сатанинскую секту. Это, как писал Кавафис, было хоть каким-то выходом.

В это время я начал понимать, почему мною так завладела история Монстра. Двадцать лет я писал триллеры, в которых были убийства и жестокость, и пытался, как правило тщетно, понять самый источник зла. Флорентийский Монстр привлекал меня, потому что казался дорогой, ведущей в дебри. Этот случай во многих отношениях был чистейшим воплощением зла, с каким мне приходилось сталкиваться. В нем было прежде всего зло убийств, совершаемых развращенным и больным человеческим существом. Но в деле проявились и другие виды зла. Некоторые из верхнего слоя следователей, прокуроров и судей, обремененных священной обязанностью отыскать истину, казалось, больше стремились использовать этот случай для собственного возвышения и личной славы. Упершись в ошибочную версию, они отказывались пересмотреть свои убеждения, сталкиваясь с сокрушительными доказательствами своей неправоты. Им важнее было спасти лицо, чем жизни людей, они больше стремились сделать карьеру, чем засадить Монстра за решетку. Вокруг непостижимого зла Монстра слоями нарастали ложь, тщеславие, амбиции, высокомерие, некомпетентность и безответственность. Монстр действовал, как раковая опухоль, давая метастазы, проникая в кровь и с ней в укромные мягкие уголки, делясь, размножаясь, создавая собственную сеть кровеносных сосудов и капилляров, питающих только ее, разбухая, ширясь и в конечном счете убивая.

Я знал, что Марио Специ уже приходилось бороться со злом, разбуженным делом Монстра. Однажды я спросил его, как он справлялся с ужасом этого дела — злом, которое, как я чувствовал, начинало сказываться на мне.

— Никто не понимал зла лучше, чем брат Галилео, — ответил он мне, вспоминая монаха-францисканца, занимавшегося психоанализом, к которому он обратился, когда ужас дела Монстра грозил сломить его. Брат Галилею давно уже умер, но Марио не сомневался: пережить без францисканца период преступлений Монстра он бы не смог. — Он помог мне понять то, что не поддается пониманию.

— Вы не помните, что он говорил?

— Я повторю слово в слово, Дуг. Я записывал.

Он раскопал записи тех бесед с братом Галилео, где тот говорил о зле, и стал читать. Старый монах начал с того, что напомнил о впечатляющей игре слов: в итальянском языке слово «male» означает «зло» или «болезнь», и слово «discorso» означает «речь» или «изучение».

«Патологию можно определить как „discorso sul male“ (изучение болезни (или зла)), — говорил брат Галилео. — То же и с психологией, которую определяют как „изучение души“, но я предпочитаю „изучение души, силящейся заговорить сквозь свои невротические отклонения“.

Между нами больше нет истинного общения, сам наш язык болен, и болезненность нашего общения неизбежно ведет к болезни наших тел, к неврозам, если не к душевной болезни.

Если я больше не могу общаться посредством речи, я общаюсь через болезнь. Мои симптомы — порождение жизни. Эти симптомы выражают потребность души быть услышанной и невозможность этого, потому что у нее нет слов и потому что те, кто слушают, не слышат ничего, кроме звука собственного голоса. Язык болезни труднее всего поддается переводу. Эта самая острая форма шантажа, презирающая все наши попытки откупиться и избавиться от шантажиста. Эта последняя попытка достичь общения.

Душевная болезнь — крайняя стадия борьбы за то, чтобы быть услышанным. Это последнее прибежище отчаявшейся души, понявшей наконец, что ее никто не слышит и не услышит. В безумии воплощаются все тщетные попытки быть услышанным. Оно — нескончаемый крик боли и одиночества в абсолютном молчании и равнодушии общества. Крик без эхо.

Такова природа зла Флорентийского Монстра. И такова природа зла в каждом из нас. В каждом из нас живет Монстр того же вида, различие лишь в силе».

Неудача с публикацией нашей статьи сокрушила Специ. Это был серьезный удар в борьбе, которой он посвятил всю жизнь, — борьбе за разоблачение Монстра. Разочарование и досада еще более усилили его поглощенность этим делом. Я же перешел к другим делам. В том году я начал работу над новым триллером «Огонь и сера», в соавторстве с Линкольном Чайлдом, с которым мы создали серию романов-бестселлеров и героя-сыщика по имени Пендергаст. Действие «Серы» происходило порой в Тоскане, в романе появлялся серийный убийца, сатанинские обряды и пропавшая скрипка Страдивари. Флорентийский Монстр скончался, и я принялся вшивать куски его трупа в свои романы.

вернуться

7

Перевод И. Ковалевой.