При виде нее Фрося так заметно побледнела, что Мокроусов без дополнительных знаков понял — пропажа нашлась. Сержант шагнул к младшему научному сотруднику и, представившись, сказал:

— Мне нужно поговорить с вашим директором.

Сначала Леня Соболь хотел ответить, что директор занят (он писал научную работу под названием «Некоторые мысли по поводу бань Среднесухонского сектора»). Но взглянув в строгое, хорошо сложенное лицо полицейского, передумал и, положив табличку на брезент, побежал за Иваном Михайловичем. Вернее, поначалу он шел легким, прогулочным шагом. Однако свернув за двухэтажный четырехстенный амбар из деревни Шапша, бросился со всех ног. Все-таки полиция не каждый день появлялась в музее!

А Фрося подняла табличку и крепко прижала к груди. Она ясно себе представила, как Аглая Ермолаевна возвращается в Папаново, видит, что ее дома там нет, и у нее случается удар, после чего бабушку снова отправляют в больницу. Фрося опустилась на бревно с коньком и горько заплакала.

Петухов и Жмыхов смущенно переглядывались — им было неудобно за ревущую одноклассницу. Но сержант сразу разобрался в ситуации. Он вынул из кармана форменный платок с гербом полиции и протянул Фросе. Так что к моменту появления директора ее лицо было приведено более или менее в порядок.

Однако Иван Михайлович с Леней вышли не из-за шапшинского амбара, как ожидали школьники, а из-за бани, привезенной из деревни Калинино. При этом, видимо, директор задавал Лене вопросы, на которые тот не мог ответить. Младший научный сотрудник так часто пожимал плечами, будто на ходу исполнял какой-то веселый народный танец. Наконец музейные работники подошли к брезенту, скрывавшему то, что еще недавно служило Фросе жилищем.

— Я вас слушаю, — сказал директор, в голове которого по-прежнему преобладали бани.

И он бы наверняка услышал кое-что очень неприятное, потому что Жмыхов и Петухов, сплоченные общим негодованием, дружно шагнули вперед. Но между ними и директором вовремя встал Мокроусов. Он так стремительно отдал Ивану Михайловичу честь, что тот этого даже не заметил. Сержант в третий раз за день представился и произнес привычную для себя фразу:

— Пожалуйста, ваши документы, — к которой сделал необычное добавление, — на этот дом!

Одновременно он метко стрельнул глазами в кучу под брезентом.

После «выстрела» полицейского «Некоторые мысли о банях» в директорской голове наконец начали перестраиваться в мысли о чем-нибудь еще. Среди архитектурных частей забрезжил свет, усиленный отражениями солнца в начищенных до зеркального блеска сапогах. Ослепленный этим ярким сиянием Иван Михайлович прищурился. Затем он втянул живот, за счет чего сумел сделаться немного выше и стать одного роста с сержантом.

— А какие у вас для этого основания? — спросил он, смерив Мокроусова взглядом.

Но смеренный взглядом сержант оставался спокоен и холоден, как окружающий его снег.

— Дело в том, что эта девочка, — полицейский показал перчаткой на оседлавшую охлупень Фросю, — утверждает, будто дом принадлежит ей.

Омельянов сделал губами движение, которое означало то же, что и пожатие плечами, поскольку пожимать ими он опасался, чтобы не выкатить живот. Директор пошептал на ухо Лене, и тот, кивнув, снова куда-то убежал. Видимо, передвигаясь по музею, его работники каждый раз пользовались новыми путями. Во всяком случае, теперь младший научный сотрудник свернул за трехэтажный, однорядный дом-двор из Тотемского района.

В отсутствие Лени возле разобранной избы Коровиных не было произнесено ни слова. Сержант и директор, как две скалы, молча стояли друг напротив друга, стараясь ничем не уронить своего достоинства. Рядом то же самое пытались сделать Петухов и Жмыхов. И им это удалось, хотя и не с таким блеском, как взрослым.

Сидящая между «скалами» Фрося так крепко прижимала к себе железную табличку, что у нее на ребрах потом появились синяки. Единственное заметное движение у дома зажиточного крестьянина в эти минуты производили струйки пара, вылетавшие из пяти покрасневших от мороза и негодования носов.

Наконец Соболь вышел из-за ледника, некогда обнаруженного экспедицией музея в Нюксенском районе. В руке у Лени трепетал белый прямоугольник. Поначалу Мокроусов принял его за парламентерский флаг. Но когда младший научный сотрудник без единого звука передал «флаг» директору, а тот с еще более выразительным молчанием — сержанту, он понял, что это документы на дом.

Руки Мокроусова поднесли бумаги к лицу, и взгляд побежал по строчкам.

— А кто это — Никанор Чемоданов, который подтверждает? что дом никому не принадлежит? — спросил полицейский.

Пар из его рта вылетел загогулиной, похожей на знак вопроса.

— Это наш местный пьяница, — возмущенно ответила Фрося. — Он вам за стольник на пузырь что хочешь подтвердит!

Над ее головой повисло облачко, и вправду чем-то напоминавшее Никанора. Можно было различить даже полупрозрачную кепку.

— Бумага действительно оформлена не совсем правильно, — признал Иван Михайлович. — Но у нас есть хотя бы такая!

Вылетевший из его рта столб пара превратился в восклицательный знак.

— А ты, девочка, чем можешь подтвердить, что Федор Коровин, который построил этот дом — твой родственник?

Все посмотрели на Фросю. Она сделала попытку подняться, но под грузом навалившихся на нее взглядов снова опустилась на бревно. Фрося растерялась. Она никогда не думала, что однажды ей придется доказывать родственную связь с собственным прадедушкой. Но, с другой стороны, на ней же не написано, что она Коровина! Это написано на ее дневнике, но он вместе с другими вещами из дома лежит в амбаре, отстоящем сейчас от Фроси на сорок километров.

Вдруг кто-то рядом сказал:

— Я могу подтвердить!

Тяжесть и облегчение

Все удивленно оглянулись. У крыльца, которое никуда не вело, стояли учитель Петр Сергеевич и привезенный им на сельсоветской машине тракторист Жмыхов.

Увидев отца, естественный троечник первым делом переменился в лице, а вторым — накрыл уши ладонями. Тут же правая рука тракториста вынулась из кармана куртки и направилась к троечнику. Она вытягивалась и вытягивалась, а собравшиеся молча следили за ее продвижением по территории музея. Рука неторопливо миновала Леню Соболя, Ивана Михайловича, протянулась над Фросей, ловко обогнула сержанта и наконец зависла над левым ухом Жмыхова, хищно раскрыв пальцы.

— А вы, простите, кто? — спросил тут Мокроусов.

Этот вопрос очень смутил руку. Не окончив дела, для которого она была отправлена, рука стушевалась, метнулась обратно к хозяину и спряталась в карман.

— Я — учитель этих детей, а он… — Петр Сергеевич взглядом передал слово трактористу.

— А я — отец этого ворюги! — Жмыхов повторил путь, только что проделанный его рукой, и взял сына за плечо. — Ну-ка, шпингалет, пойдем поговорим!

— Только вы не очень, — сказал Петр Сергеевич, — по-отечески.

— Именно так, — согласился Жмыхов и повел за ближайший амбар своего сына, упорно продолжавшего закрывать уши ладонями.

Вскоре оттуда послышались короткие вскрики естественного троечника и назидательное гудение его отца. Причем чаще всего звучало прилагательное «недоделанный», которое тракторист, казалось, присоединял ко всем существительным подряд.

— По-моему, ясно, что произошло недоразумение, — сказал Петр Сергеевич, отвлекая присутствующих от звуков из-за амбара, — кто-то случайно или намеренно ввел вас в заблуждение.

Введенный в заблуждение Иван Михайлович тяжелым взглядом смотрел под брезент, где скрывалась разобранная причина неприятности. Ему уже было не до живота, и тот, оставшись без надзора, снова принялся портить фигуру директора. Омельянов всегда тщательно следил за оформлением бумаг на новые экспонаты. Но на этот раз он так сильно хотел заполучить уникальное здание, что посмотрел сквозь пальцы на некоторые формальности. И вот результат: он попал впросак, сел в лужу и заодно опростоволосился. Севший вместе с ним в лужу Леня Соболь тоже молчал, хотя и не так тяжело. А Мокроусов, увидев, что дело с трактором разрешилось, наоборот почувствовал облегчение.