Наших предков-пастухов охватывал страх при виде Вселенной, сверкающей тысячами бессмертных глаз, меня же охватывает восторг. Они и понятия не имели, как неисчислимо велик мир, и все же ощущали себя исчезающе малыми перед лицом звездного величия. Я отлично знаю, сколько десятков и сотен парсеков до каждой из ярких звезд, но не чувствую себя ничтожным перед их грозной отдаленностью и громадой. Это блажь, в ней неудобно признаваться, но мне всегда хочется протянуть руки далеким мирам, так же вспыхивать и менять свой блеск, так же кричать, кричать во Вселенной сияющим криком!..

— Что с тобой? — спросил Андре, выйдя на балкон. — На тебе лица нет.

— Любуюсь небом — ничего больше.

Он сел в кресло и, тихо покачиваясь, тоже засмотрелся на звезды. Вскоре и у него стало странно восторженное лицо, как у всех, кто делается сопричастен величественности мироздания.

Звездная сфера медленно вращала светила вокруг невидимой оси. Небо, бархатно-черное, было почти над головой, протяни руку — дотронешься до звезды! На севере, у горизонта, сверкала Большая Медведица, в зените горел исполинский Орион, неистово пылал Сириус, а пониже, тоже чуть ли не у горизонта, торжественно вздымался Южный Крест, в Киле полыхал багрово-зеленый костер Канопуса. Воздух был так прозрачен, что я легко различал светила седьмой величины, а от жгучего блеска нулевых и отрицательных глазам становилось больно.

Андре тихо проговорил:

— А там, в безмерных провалах Вселенной, мы будем тосковать по родной Земле. Знаешь, Эли, я иногда думаю о людях, которые улетали в космос до того, как был применен эффект Танева. Рабам жалких досветовых скоростей, им не хватало их маленькой жизни на возвращение, они знали это — и все же стремились вперед.

— Ты хочешь сказать, что они были безумцы?

— Я хочу сказать, что они были герои.

Внизу тихо шумели листья пальм и акаций, всегда недвижные кипарисы вдруг забормотали жесткими ветвями. Я закрыл глаза, улыбаясь. Прямо на меня низвергался оранжевый глаз разъяренного небесного быка — Альдебарана. Двадцать один парсек, шестьдесят пять световых лет разделяли нас. Где-то там, в стороне Альдебарана, летела невидимая искусственная планета — Ора.

— Четыреста двадцать лет назад в пространстве затерялись Роберт Лист и Эдуард Камагин с товарищами, — задумчиво сказал Андре. — Может, и сейчас их корабль несется шальным небесным телом, а мертвые космонавты сжимают истлевшими пальцами рукояти рулей. Как же страдали эти люди, вспоминая маленькую, зеленую, навеки недостижимую Землю!

— Почему такая печаль, мой друг?

— Я страшусь оставлять Жанну.

— Что за опасения! Неудачных родов давно не бывает.

— Да нет, не то!..

Он помолчал, словно колеблясь.

— Перед женитьбой мы с Жанной запросили Справочную о нашей взаимной пригодности к семейной жизни. И Справочная объявила, что мы подходим друг другу всего на тридцать девять процентов.

— Вот как! Никогда бы не подумал.

— Мы сами не ожидали. Я был как пришибленный. Жанна плакала.

— Помню, помню, перед женитьбой ты ходил мрачный…

— Будешь мрачным! Соединиться, имея прогноз, что брак будет неудачен! Потом я сказал Жанне: ладно, пусть тридцать девять, да наши, в старину люди сходились при двух-трех сотых взаимного соответствия, ничего — жили!.. Она твердила, что мы друг другу быстро опротивеем, но я настаивал… Первые недели совместной жизни мы сдували друг с друга пушинки, во всем взаимно уступали, только бы не поссориться. Потом как-то остыли — и снова появился страх, не берут ли верх зловредные шестьдесят один процент над дорогим тридцатью девятью? Мы опять запросили Справочную, и что же? Взаимная наша пригодность составляла теперь семьдесят четыре процента!

— Ого!

— Да. Семьдесят четыре. Нам стало легче, но не очень. Ты напрасно улыбаешься. Пригоден я для Жанны или не пригоден, я не хочу ее терять. В день, когда была решена поездка на Ору, мы получили последнюю справку: наша взаимная пригодность достигла девяноста трех процентов. Но и семь сотых лежат камнем на душе. Конечно, если бы я оставался на Земле…

— Все влюбленные глупы. Радуюсь, что не влюблен.

— Это ругань, а не аргумент, Эли. — Андре уныло покачал головой. Я еле удержался от смеха, такое у него было лицо.

— Хорошо, послушай аргументы. Слыхал ли ты легенду о Филемоне и Бавкиде? Так вот, это была самая верная супружеская пара среди людей, и боги даровали им счастье умереть в один день, а после смерти превратили их в дуб и липу. Ромеро собрал все сведения о Филемоне и Бавкиде и предложил Справочной просчитать их взаимное соответствие. Угадай, сколько получилось? Восемьдесят семь процентов, на шесть сотых меньше, чем у тебя, чудак! Ты должен петь от радости, а не печалиться!

На это Андре не нашел возражений, и я добавил последний аргумент. На Земле все чересчур уж подчинили машинному программированию. Я понимаю, гигантскую работу по управлению всеми планетами осуществлять без автоматов невозможно. Но зачем отдавать на откуп машинам те области, где легко обойтись собственным разумом? Мы на других планетах действуем пока без Охранительниц и Справочных — и не погибаем! А когда влюблюсь, я постараюсь ласкать возлюбленную, не спрашивая о взаимной пригодности, — сила нашей любви будет мерилом соответствия. Поцелуи, одобренные машиной, меня не волнуют! Я не Ромеро с его увлеченностью стариной, но признаю, как и он, что многое у предков было разумнее: они не программировали свои влечения.

Андре фыркнул:

— А что ты знаешь о старине? Откуда ты взял, что предки не программировали своей жизни? А их обязательные социальные законы? Их правила поведения? Их так называемые нормы приличия? Прошелся бы ты по любому из старых городов! Да там каждый шаг был запрограммирован: переходи улицу лишь в специальных местах и лишь при зеленом свете, не задерживайся и не беги, боже тебя сохрани остановиться на мостовой, двигайся с правой стороны, а обгоняй слева — тысячи мельчайших регламентаций, давно нами забытых. А их торжественные вечера? Их священный ритуал выпивок, закусок, чередования блюд и спичей! Я утверждаю, что мы несравненно свободнее предков и наши машины безопасности и справочные лишь обеспечивают, а не стесняют нашу свободу. Вот так, мой неудачный машиноборец.

Мне трудно спорить с Андре. Он соображает быстрее меня и бессовестно этим пользуется.

— Мы отвлеклись от темы, — сказал я.

— Единственное, от чего мы отвлекаемся, — это от сна. Третий час ночи, Эли. Я лягу на кровать, а ты пристраивайся на диване, ладно?

Он ушел, а я задержался на балконе.

Когда Орион повернулся над головой, я лег на диван и заказал Охранительнице музыку под настроение. Если бы Андре узнал, что я делаю, то закричал бы, что у меня нет вкуса и я не понимаю великих творений. Он обожает сильные словечки. Что до меня, то я считаю изобретение синтетической музыки для индивидуального восприятия величайшим подвигом человеческого гения. Она лишь для тебя, другой бы ее не понял. И древние Бах с Бетховеном, и более поздние Семенченко с Кротгусом, и штукари-модернисты Шерстюк с Галом творят для коллективного восприятия. Они подчиняют слушателя — хватают меня за шиворот и тащат куда нужно им, а не мне. Иногда наши стремления совпадают, и тогда я испытываю наслаждение, но не часто. Индивидуальная музыка как раз та, какой мне в данный момент хочется. Андре обзывает ее физиологической, но почему я должен бояться физиологии? Пока я живу, во мне совершаются физиологические процессы, от этого никуда не денешься. Вскоре зазвучала тонкая мелодия. Я сам создавал ее, Охранительница лишь воспроизводила то, чего я жаждал. Грустные голоса скрипок звенели, тело мое напевало и нежилось, за сомкнутыми веками, в темноте, вспыхивали световые пятна. Сперва все это совершалось живо и громко, потом слабело, и я засыпал, борясь со сном, чтобы по-прежнему ощущать музыку. «Завтра будет… Что будет?… Завтра… день!» — возникла последняя смутная мысль, и она отозвалась во мне торжественно-радостной, радужно-зеленоватой мелодией.