– Тогда давай немножко помолчим.

И мы молчали, словно подражая Вселенной, которая молчала миллиарды лет, молчала до тех пор, пока не появился человек и своим словом нарушил это великое молчание.

Минута превращалась в вечность, а вечность казалась короткой, как миг, и мы сидели рядом и пили вино, привезенное Анютой с юга в большой плетеной бутыли.

Я не помню, кто из нас первым нарушил молчание – Анюта или я. Речь шла об Анютином соседе по квартире, оценщике из комиссионки. По словам Анюты, он был преисполнен уважения к самому себе. Ведь он знал цену не только вещам, которые люди приносили в магазин и уносили оттуда. Он знал цену не только вещам, но и людям. И когда она говорила об этих людях, которым он знал цену, она почему-то улыбалась и смотрела на меня. По-видимому, он успел оценить меня, взвесив на своих невидимых весах, когда открывал мне дверь, и точно установил, сколько я стою.

11

Необыкновенный лес. Может быть, мне его так и назвать? Но разве лес может быть обыкновенным? Лес – всегда чудо. Уж не это ли я хотел доказать, когда часами стоял возле холста, все ожидая, что моя кисть принесет на своем кончике нечто противоречащее здравому смыслу. Но здравый смысл уже тогда остался в дураках, когда кроманьонский человек сделал первое изображение на стене Альтамирской пещеры, сумев своей гибкой линией догнать миг и проникнуть в жизнь.

Лес, пустивший свои корни в столетия, был, как и шумевшая с ним рядом река, неуловим, он не хотел сливаться ни с мыслью, ни с чувством, отлично понимая, что нет такой мысли и такого чувства, которое было бы способно посадить в раму мир, не повредив при этом его невидимые крылья. Все дело заключалось в крыльях. Пейзажист, изображая деревья, гонит от себя мысль, что эти деревья возникли не сегодня.

Изобразительное искусство всегда остается наедине с пространством, в котором длится все тот же миг.

Чтобы отвлечь себя от своей работы, я уходил в другую половину мастерской. Там работал Иван Иванович Смирнов, пытавшийся с помощью жалкого букетика цветов проникнуть в другое измерение, в измерение, где навсегда задержался покой, приплывший сюда вместе с радостью неизвестно откуда.

Волшебство не давалось Ивану Ивановичу, но он не терял надежды. С каждым годом, с каждым месяцем, с каждым часом он приближался на сантиметр к еще не осуществленному чуду. Он приближался на сантиметр, а впереди были бесчисленные километры. Но Иван Иванович подсчитал, что к концу жизни (а он должен прожить, как Сарьян, девяносто три года) он переступит через грань и проникнет в другое измерение, как проникли туда Сезанн, Матисс, Александр Иванов и великие мастера итальянского Возрождения.

У скромнейшего Ивана Ивановича, отказывавшего себе во всем, была великая цель. Ради этой цели он донашивал старые вельветовые штаны, не ходил ни в кино, ни в театр, питался овсянкой, ссылаясь на застарелый гастрит, отказался от возможности завести семью, сам стирал свое белье и штопал носки. Искусство требует от художника слишком много. Смирнов это отлично понимал. Я тоже это понимал, но все-таки собирался жениться на Анюте, которая вряд ли захочет пойти на жертвы ради другого измерения, куда можно проникнуть с помощью таланта и полного отказа от материальных радостей жизни. Другое измерение – это в своем роде бог, бог ревнивый и страстный, как почти все боги.

Настоящее искусство – это диалог художника с тем явлением или предметом, которые он изображает, Смирнов пытался заставить заговорить букет цветов, я же искал тот неведомый никому словарь, с помощью которого я бы мог понять язык деревьев, облаков, рек и приобщить себя к их дивному молчанию.

Я был близок к озарению, к постижению той художественной истины, которая открывалась немногим, лишь тем, кто готов был пожертвовать ради этой истины всем. Но тут телефонный звонок опять отозвал меня

от этого свидания с неведомым.

Звонили из месткома. Аноним снова прислал заявление. Он обвиняет местком в покровительстве явной симулянтке и обещает в недалеком будущем назвать свое имя и адрес ради правды, имя и адрес, которые он пока скрывает, чтобы не помешать ей, правде, восстановить свои попранные права.

12

Андреева на заседание не пришла. Но вместо нее явилось ее альтер эго, ее духовный двойник: я принес несколько ее картин, чтобы показать членам месткома, с какой яркой художественной индивидуальностью мы имеем дело, явно рассчитывая, что картины защитят художницу от нападок анонима, которому давно бы следовало назвать себя, обрести всю необходимую наглядность и конкретность, чтобы визуально аргументировать свои обвинения, не пряча при этом свое лицо.

– Но Андреева тоже невидимка, – сказал кто-то из членов месткома.

И тут начался поединок изобразительного искусства со словом, которое аноним доверил листу бумаги – этому старинному посреднику между разными инстанциями и людьми.

Члены месткома, ознакомившись с новым заявлением, разоблачавшим странную страсть Андреевой – придавать слишком большое значение легким недомоганиям, преувеличивая их и вводя в обман легковерных врачей, – обратились к другому свидетельству, к принесенным мною картинам, не могущим, разумеется, ничего сказать о мнимых или действительных болезнях художницы, но зато способным удостоверить талант Андреевой, а заодно и просветить, как рентгеном, ее внутренний мир, ее духовное бытие.

Картин, разумеется, было немного, но я позаботился, чтобы были представлены все жанры, вызвал такси и заставил шофера довольно долго ожидать, пока Андреева выбрала то, что считала нужным и способным передать хотя бы отчасти радость и скорбь, которую она, то радуясь, то скорбя, сумела перенести на полотно, заодно и перенеся туда значительную часть самой себя.

Художник, как мы уже упоминали, остается художником, даже на самом прозаическом заседании. Увидев картины Андреевой, члены месткома (по крайней мере, большинство из них) забыли об анониме. Они мобилизовали все свои профессиональные знания, чтобы дать оценку искусству и таланту художницы, только что обвинявшейся в странном пристрастии с помощью справок и документов, приложенных к заявлению, уведомлять худфонд о своих уж слишком частых недомоганиях.

И вот теперь мысль всех сидящих в прокуренной комнате пыталась перебросить логический мост между картинами Андреевой и ее поведением, связать эти два невообразимо далекие друг от друга факта.

Кто-то тихо и задумчиво сказал, выражая, вероятно, не только свои собственные чувства:

– Огромный талант Андреевой – это бесспорный факт. Тут доказательств не требуется. А обвинения анонима – это еще не факт.

И все присутствующие поняли, что трудно перебросить мост между конкретной реальностью и тем, кто хочет остаться невидимкой, настаивая на своей приверженности к истине.

Что же касается истины, она смотрела прямо в глаза всем нам с пейзажей, портретов и натюрмортов отсутствующей художницы. В духовном смысле она была здесь в не меньшей степени, чем аноним, тоже в какой-то мере здесь присутствующий, сливший себя со своим напечатанным на машинке заявлением.

Но аноним, как мы уже упоминали, был невидимка, он заранее обезличил и без того безликую свою мысль, отбив ее ревматическим пальцем сквозь копирку в трех экземплярах. Один из них он послал в наш местком, а два других, по всей вероятности, пронумеровал и положил в папку для бумаг, адресованных уже не конкретным людям и учреждениям, а будущему, словно у будущего будет время проверять все жалобы и кляузы, отнюдь не пожелавшие связать себя с бренностью, посягавшие на вечность.

Кстати, о вечности тут вспомнили все, не исключая пейзажиста Шаляпина, на этот раз хмурого и озабоченного обзорной статьей о современной пейзажной живописи в журнале «Творчество», где не упомянули его имени; да, о вечности, к которой смогла пробиться Андреева сквозь все свои недомогания, сквозь свою неизвестность, пробиться почти с той же загадочной силой, какую хранил в своих залах Эрмитаж, где на многих картинах время играло в удивительную игру, непрерывно обновляя себя и чувства зрителя, пришедшего на свидание с великими образами.