— Томасу было двенадцать. Чума не считалась ни с возрастом, ни с общественным положением, ни с богатством… ни с чем. Она обрушилась на Томаса… будто решив уничтожить не только его, но и его мать, и меня. Все, что могли доктора, — успокаивать его опиумом. Но опиума было мало, чтобы Томас не страдал. Куда как мало.
Ему пришлось сглотнуть еще раз и ощутить, как слизь воспаления ползет вниз по горлу.
— Не дать ли вам чего-нибудь попить? — спросил Мэтью, вставая.
— Нет. Сядь. Я должен говорить, пока еще могу. — Он подождал, пока Мэтью усядется. — Томас боролся с болезнью, — сказал магистрат. — Но… победить, конечно, не мог. У него так воспалилась кожа, что он повернуться не мог в постели. Однажды… во время припадка… его так били судороги, что кожа… кожа с мясом стала сползать со спины, как мокрая кора с гнилого дерева. И повсюду была кровь, и чумной гной, и запах… этот запах… омерзительная вонь смерти.
— Сэр, — начал Мэтью, — не надо…
Вудворд поднял руку:
— Будь добр меня выслушать. Томас жил еще десять дней после того, как заболел. Нет, «жил» — неточное слово. Мучился. Эти дни и ночи слились для всех нас в один неразличимый ужас. Его рвало потоками крови. Глаза опухли и закрылись от плача, и он лежал в грязи, потому что нам никто не помогал, а мы… мы не успевали стирать простыни. В последний день… его скрутили безудержные судороги. Он так вцепился в прутья кровати, тело выгибалось дугой, и вся кровать подпрыгивала, тряслась, как какая-то демонская игрушка. Я помню его лицо в тот последний час. Лицо.
Вудворд зажмурился, на щеках заблестела испарина, и Мэтью трудно было на него смотреть — таким страшным казалось это зрелище запертого в душе горя.
— Боже мой, лицо! — прохрипел магистрат. Глаза его открылись, и Мэтью увидел, что они покраснели от мучительного воспоминания. — Чума… сожрала почти все его лицо. К концу он… даже не был похож на человека. И он умирал… его трясли припадки… он изо всех оставшихся сил цеплялся за прутья кровати. Я видел, как пальцы сжимаются… сильнее и сильнее… и он смотрел на меня. — Вудворд кивнул, отмечая этот момент. — Говорить он не мог, но я видел, видел, что он задает мне вопрос, будто я — сам Господь Всемогущий. И он спрашивал: «За что?» И на этот вопрос — непостижимый, недоступный вопрос — я был нем. Не прошло и десяти минут… как он испустил стон и покинул нас наконец. А у меня такие были на него планы. Такие планы. И я любил его — любил сильнее, чем сам думал. Его смерть… и этот ужас, как он умирал… не могли не отравить остаток наших дней, — выговорил Вудворд. — Энн всегда была хрупкой… а теперь ее рассудок слегка помутился. Дух ее потемнел, и мой тоже. Она обернулась против меня. Она не могла больше жить в этом доме, у нее начались припадки ярости. Я думаю… она так отчаялась, так гневалась на Бога… что жизнь ее свелась к животным побуждениям. — Он снова глотнул. — Она начала пить. Ее стали замечать в недостойных местах… с недостойными людьми. Я пытался до нее достучаться, прибегнуть с нею вместе к церкви, но становилось только хуже. Наверное… ей нужно было кого-то на этой земле ненавидеть так же, как она ненавидела Бога. В конце концов она ушла из дома. Мне говорили, что ее видели пьяной в определенном районе города, и с ней был мужчина дурной репутации. Стала страдать моя карьера. Пошли слухи, что я тоже пью — что иногда бывало правдой — и что я беру взятки. Что никогда правдой не было. Но удобная ложь для тех лиц, что желали мне вреда. Напомнили о себе долги — как поступают они всегда с человеком в трудном положении. Я продал почти все, что у меня было. Дом, сад, фонтан, кровать, на которой умер Томас… все равно я на все это смотреть не мог.
— Но вы сохранили камзол, — сказал Мэтью.
— Да… потому что… не знаю почему. Или знаю. Это был единственный предмет из моего прошлого… оставшийся чистым и незапятнанным. Это было… дыхание вчерашнего дня, когда мир еще благоухал.
— Простите, — сказал Мэтью. — Я понятия не имел.
— Откуда же тебе было знать? Со временем… мне стало доставаться меньше дел. Должен сказать, что во многом я сам был виноват в этой немилости, ибо позволял брату Рому составлять мне компанию на судейской скамье. И я решил… раз мое будущее в Лондоне темно, попытаться сделать его светлее в колониях. Но перед отъездом… я попытался найти Энн. Я слыхал, что она прибилась к компании женщин того же класса, которые пережили смерть мужей во время чумы и потому стали… подстилками и торговками телом по необходимости. К тому времени она стала… я бы не узнал ее. И она сама себя не узнала бы. — Вудворд с трудом вздохнул. — Наверное, этого она и хотела — забыть себя, а вместе с собой — прошлое. — Он смотрел мимо Мэтью, в непредставимую даль. — Мне кажется, я видел ее. В толпе в порту. Не был уверен. И не хотел. Я ушел. Потом я сел на корабль… и в Новый Свет.
Вудворд откинул голову на подушку и снова закрыл глаза. Сглотнув гной, он попытался прочистить горло, но безуспешно. У него уже почти пропал голос, но он заставлял себя говорить, потому что страшно боялся за душу Мэтью и хотел, чтобы юноша все это понял.
— Представь себе мое изумление… когда я обнаружил, что Манхэттен не вымощен золотом. Оказалось, что Новый Свет… не так уж отличается от Старого. Те же страсти и те же преступления. Те же грехи и те же негодяи. Только здесь… куда больше возможностей для греха… и куда больше места, где его совершать. Бог один знает, что принесет следующий век.
— Я об этом говорил с Гудом, — сказал Мэтью, позволив себе намек на улыбку. — Его жена верит, что мир будет уничтожен огнем, а сам Гуд считает, что это может быть — по его словам — «век чудес».
Вудворд открыл налитые кровью глаза.
— Не знаю… Но сочту чудом, если Фаунт-Роял доживет до нового века. Этот город наверняка погибнет, если не будет казнена Рэйчел Ховарт.
Улыбка Мэтью исчезла.
— Будущее этого поселка и лежит в основе вашего решения предать эту женщину смерти, сэр?
— Нет, разумеется. Абсолютно нет. Но улики… свидетели… куклы… ее собственное кощунственное поведение. Не говоря уже о ее власти над тобой.
— Какой власти? Я не понимаю, как может мой интерес к отысканию правды считаться…
— Воздержись, — попросил Вудворд. — Пожалуйста. Чем больше ты стараешься, тем меньше ты можешь кого-нибудь убедить… и менее всех — меня. Я позволю себе сказать, что не только Иерусалим строит планы на эту женщину… хотя я считаю, что на самом деле это она строит планы на тебя.
Мэтью покачал головой:
— Вы очень ошибаетесь.
— Я достаточно много слушал дел. И знаю, как ослепляет жар соблазна. И как обжигает. — Вудворд в очередной раз потер себе горло. — Мой голос почти пропал, но это я должен тебе рассказать, — прошептал он. — Жил-был однажды один купец. Энергичный, предприимчивый, молодой. Ради дела… ему приходилось рано вставать, а потому и ложиться рано. Но однажды вечером… он засиделся позже обычного часа и услышал чудесное пение, которого никогда раньше не слышал: голос ночной птицы. На следующий вечер он устроил так, чтобы лечь позже… и еще раз услышать пение птицы. И на следующий вечер. Он так… так опьянился голосом ночной птицы, что целый день думал только о нем. И пришло время, когда он стал слушать птицу ночь напролет. Уже не мог заниматься своим делом при свете солнца. Скоро он вообще повернулся к дню спиной и весь отдался чарующему голосу ночной птицы… и так грустно кончилась его карьера, его богатство… и наконец, жизнь.
— Хорошая притча, — коротко сказал Мэтью. — И какова же мораль?
— Мораль ты знаешь. Да, притча, но в ней — великая правда и предостережение. — Он всмотрелся в Мэтью проницательным взором. — Не получится — любить только голос ночной птицы. Приходится полюбить и ночную птицу. А потом… потом и саму ночь.
— Вы неверно оцениваете мои мотивы. Я просто заинтересован в том, чтобы…
— Помочь ей, — перебил Вудворд. — Найти истину. Послужить. Как бы ты это ни формулировал… Рэйчел Ховарт — твоя ночная птица, Мэтью. И никакой был бы из меня опекун, если бы я, видя, что тебя грозит поглотить тьма, не предупредил бы.