Вот зашел на сброс трофейный «хейнкель». Машина приметная, резко отличная по форме от СБ, все знали, что ее пилотирует один из лучших летчиков школы старший лейтенант Костюхин. Знал и Мессиожник, этому летчику он много раз угождал, доставал на черном рынке что-нибудь вкусненькое, отвозил продукты в село его невесте. Костюхин одаривал услужливого кладовщика иногда рублем, иногда старой форменной одеждой со своего плеча. Мессиожник сдержанно благодарил, а приходя домой, помятый рубль небрежно бросал в картонную коробку из-под макарон, а барахло метал в угол, откуда его потом забирала старуха, знакомая по базару.

«Хейнкель» снизился над знаком, а потом ушел в набор высоты, как и предыдущие самолеты, но… трос не сбросил, а только имитировал сброс. Курсанты заволновались. Послышались реплики:

— Без веревки пришел!..

— Потерял?

— А может, планер где-то бросил?

— Да не-ет, докладывали по радио — все в порядке.

— Надо сказать комиссару…

— Глаза пошире откройте! — Это уже был уверенный голос Мессиожника. — Вон же над бывшим гречишным полем сверкнул! Просто штурман ошибся, рано дернул замок, как на втором самолете.

Ошибку штурмана самолета, заходящего вторым, все видели.

— Все в ажуре, ребята! — успокоил Мессиожник. — Сматывайте тросы на барабаны, а тот я потом найду.

Прогудел над знаком последний самолет, и курсанты побежали оттаскивать вновь упавший трос.

Смотав тросы и поставив барабаны рядком, курсанты ушли к ангарам. Мессиожник, сев в присланную полуторку, поехал на поле, где «блеснул» трос с «хейнкеля». Примерно в том месте, куда указывал Мессиожник курсантам, он нашел трос и зацепил его за автомашину. Но только один, тот, который сбросил второй самолет, трос же с «хейнкеля» искать не стал — знал раньше, его здесь нет.

Летчики, зарулив самолеты на стоянку, не торопились уходить: Усталые, но радостные, что возвратились с боевого задания, они сбились в большую группу и, мешая говорить друг другу, отчаянно жестикулируя, делились впечатлениями от необычного полета. Каждый из них твердо верил, что был на волосок от гибели, но одни говорили об этом горячо, другие со смешком, третьи сдержанно, как люди бывалые, только лихорадочный румянец выдавал их тайное желание броситься в омут общей радости. О сброшенных за границей аэродрома тросах они забыли, хотя эта часть полета для каждого была не менее опасна, чем прорыв заградительного огня за линией фронта: не привезешь на базу трос — будешь отвечать по всей строгости, не сумеешь толково рассказать, где потерял трос, а с ним и планер, можешь попасть под действие сурового приказа Верховного Главнокомандующего, под один из самых беспощадных параграфов: за преднамеренную отцепку планера над территорией, оккупированной противником, повлекшую за собой гибель экипажа планера или невыполнение боевого задания, командира и экипаж самолета привлекать к строгой ответственности вплоть до применения высшей меры наказания…

Летчики не думали об этом, они радовались, что живы, что выполнили с честью сложное задание, что стоит погожий ясный день, а ночь, страшная ночь, канула в небытие! К каждому командиру самолета подходил, прихрамывая, улыбающийся Мессиожник, протягивал ведомость, положенную на фанерку, и командир, почти не глядя, веря только указательному пальцу Мессиожника, расписывался в графе о сдаче троса с таким-то номером — с номером, который он увез в тыл врага и привез обратно. К обязательной процедуре относились легко и беззаботно еще и потому, что из тех немногих полетов, которые были сделаны в тыл к партизанам, никто еще из буксировщиков без троса не возвращался. Радость встречи с товарищами притупила бдительность, которой и так не хватало на этом далеком тыловом аэродроме.

Мессиожник дал расписаться всем командирам, кроме Костюхина. К тому даже близко не подошел. Остановился около штурмана с СБ, неточно сбросившего трос, и сказал ему, что «хвост» нашел, хотя это было очень трудно. За старание получил гофрированный колпачок от фляжки, наполненный спиртом, и пару дружеских хлопков по плечу. Смело выпил, задохнулся, вцепился зубами в комок снега, подсунутый к самому рту штурманом. И… наблюдал за Костюхиным. Очень уж независимый вид у летчика, правда, стоит в сторонке, в общем ликовании участия не принимает. «Куда он дел трос? Отцепил его вместе с планером за линией фронта или потерял при возвращении? Если первое…» И Мессиожник решился на психологический эксперимент, пошел к Костюхину. Остановившись перед ним, Мессиожник собрал всю свою волю, нагло и презрительно уставился на летчика, смотрел прямо в глаза, долго не отводя взгляда, хотя по спине ползла противная знобь, быстро сохло во рту, левая щека подрагивала, готовясь принять пощечину. Если бы тяжелая ладонь Костюхина приложилась к смуглой скуле Мессиожника, он бы немедленно протянул летчику ведомость для подписи, но Костюхин отвел глаза, засуетился, похлопывая себя по карманам, будто разыскивая папиросы. Когда после первой затяжки он снова взглянул на щуплого парня в помятой, довольно грязной телогрейке, глаза Костюхина слезились, будто от едкого дыма. Занятые разговорами пилоты на них не обращали внимания, кроме двоих из экипажа «хейнкеля». Ефим Мессиожник поднял палец, согнул его раз, второй, третий — так он привык подзывать к себе старух на Сенном базаре. Лицо Костюхина багровело, он зашевелил губами, но Мессиожник медленно повернувшись, уже хромал к курилке, оборудованной в конце стоянки самолетов. До курилки шагов сорок, и Мессиожник прошел их не оглядываясь, вдруг отяжелевшие ноги еле отрывал от снега: «Идет ли за спиной этот великан в шикарной американской куртке, гордец, брезговавший подавать ему руку даже после довольно крупных услуг? Тащится ли за ним красавец, любимец женщин, которые Мессиожника не замечали, даже когда он разговаривал с ними? А вдруг не пошел, смертельно обидясь, что его поманили, как собаку? Что же делать тогда? Доложить инженеру о тросе? Исчезнет Костюхин, а что будет иметь от этого он, Мессиожник?..» Делая последние шаги, Мессиожник не выдержал, обернулся. Костюхин брел за ним, развернув широкие плечи и поглядывая в небо, со стороны можно было подумать, что довольный жизнью неторопливо движется к скамеечке отдохнуть, всласть покурить, отрешиться от всех забот хотя бы на несколько минут. Так чуть развинченной походкой он и приблизился к Мессиожнику, сел напротив. Их разделяла врытая в землю красная железная бочка, полная окурков, измятых папиросных пачек.

— Ты подлец? — спросил Костюхин зло, метнув непогасшую папиросу в ноги Мессиожнику. Тот напрягся, чуть сдвинулся к краю скамейки, сказал сипловато:

— Не я!

— Слушай меня внимательно, сморчок! Ты подобрал трос, с моей машины трос. Ты нашел его, понял? — Костюхин вытащил из кобуры ТТ, из кармана платок, начал протирать пистолет суетливыми пальцами. — Ты подобрал мой трос, понял? Он там, вместе с другими. Я вижу тебя насквозь, давно вижу. Ты трус…

— Не я!

— …и жадина, глот! Скажи, сейчас же скажи, что ты подобрал мой трос. Отметь в ведомости. Получишь свое, если отметишь, и… если нет, тоже!

— Если отмечу, что?

— Все, что у меня есть. Все, что в моих силах. Все, что позволит мне человеческое достоинство.

— Об этом не надо. А если не отмечу?

Костюхин выщелкнул из рукоятки пистолета обойму, пальцем выдавил первый патрон:

— Твой! Сейчас же! Мне терять нечего.

Вот сейчас, только сейчас они встали на одну доску, на ее концы, а посередине, под доской, бревно. Большой, отяжелевший от горя и унижения Костюхин и маленький, сухой, теперь уверенный, что подлость совершилась, Мессиожник. Один утопил свой конец, другой глядел на него сверху. Тот внизу бравирует из последних сил, пугает. Нет, его ватные пальцы не нажмут курок. Конечно, Мессиожнику не трудно «черкнуть» в ведомости, но сейчас, после угрозы, этого ему мало. Пусть холеный офицерик поползает в грязном снегу оврага, порвет белую кожу рук об заусеницы ржавого троса, попыхтит, попотеет с зубилом и молотком, отрубая кольцо. А потом Мессиожник выбросит кольцо в хлам, в утиль, в помойку. И где бы ни валялось кольцо, Костюхину всегда будет казаться, что оно на его шее.