Терепченко поморщился, но аппарат не выключил. Он определил: начал выступать командир эскадрильи Ан-2.

— Сколько раз запаздывали или срывались рейсы из-за плохой уборки пилотских и пассажирских кабин. Бессчетное количество! Машины после полетов не драются, и бывают запахи хуже, чем в сортире! Извините! Пока дождешься мойки — а нам такое счастье выпадает редко, — вылезешь из расписания. Опоздал — пассажиры смотались, извините, на поезд. Вот пустой и шуруешь. Разве можно в таких условиях держать марку Аэрофлота? Во что упирается дело? Ищем так называемые внутренние резервы производства, сокращаем штаты. И в первую очередь мойщиц, уборщиц. А сколько ненужных помов, замов, начей прикармливается у нашего стола? Вот им бы в руки тряпку! Извините! А ведь и при них еще людишки клеются, деньги получают как техники, инженеры, а сами модельки для парада в закутках строгают. Извините. Начинаешь об этом понастырнее сигнализировать, получается против ветра, извините, и сам мокрый ходишь!

— Стоянки не оборудованы…

— Пора менять формы и методы морального поощрения. Мы должны понять, что только сочетание «рубля и сердца» даст должные результаты. Вот премируем мы людей деньгами, а как вручаем? Распишется товарищ в бухгалтерии — и все. Люди иной раз даже не знают, за что премия. Другого поощрят грамотой, подарком и вместо того, чтобы вручить торжественно при всем коллективе, сунут в руки во время работы, да еще с опозданием месяца на два. Человеку дорога публичная оценка каждого его большого успеха. Любому из нас приятна дельная всенародная похвала, и тогда работать хочется еще лучше! Этого не знает или не хочет знать только бюрократ — душевно черствый человек. Лес регулярно чистят от сухостоя, не пора ли подрезать сучки и у нас?

«Это инженер туда затесался!» — определил Терепченко, хотя в голосах уже трудно было разобраться.

* * *

Вечером Смирнов, Романовский и Корот сидели в номере гостиницы, пили чай, вспоминали военные годы. Тогда люди раскрывались быстрее, и точно можно было определить, на что способен человек. Дружба, унесенная с поля боя, оставалась до конца каленой, как штык, и редко ржавела.

— Дивные были человеки, — посасывая пустую трубку, говорил Смирнов. — Вот Иван Павлович Дроботов… В бою — зверь! А как едет в деревню, пайковый шоколад и драже-колу в карман сует, раздает сельским пацанам. А ведь летчиков строго наказывал, если они шоколадный допинг не использовали для боевой работы! Вечерами мы с ним часто сумерничали. Тосковал о сыне Иван. Мечтал передать ему, как он выражался, «формулу жизни». Да не судьба…

— Борис пытается найти семью майора, — сказал Корот.

Смирнов отложил трубку. Долго смотрел на Романовского, мигая тяжелыми веками.

— Я тоже искал. Жена Ивана погибла. Точно!.. Работала медсестрой в санбате 1854… Сохранилась могилка. А сын как в воду канул…

— След оборвался здесь, в Саратове… — сказал Романовский.

— А на плато Чатырдаг к Катюше ездил? — спросил его Смирнов. — Памятник я оформил как надо. Возил туда скульптора в позапрошлом году.

— В первый отпуск поеду, — тихо ответил Романовский.

Чай остыл.

— Почему не носите ордена?

Романовский и Корот переглянулись.

— Знаете, Василий Тимофеевич, Борису ведь не вернули ничего… — Корот заковырял вилкой пирожное. — А я… не звучат ордена: в значки превратились, просто дефицитным товаром стали…

— Как цейлонский чай?

— Да не-е… Мода на простенькие колодки у военных.

— Модником ты стал, Михаил! Значки-и. Знаки мужества, доблести и… трудолюбия. Понимаю, на что ты намекаешь, я подчеркиваю: трудолюбия! Многих сейчас награждают за труд, и бывшие фронтовики среди них как бы затерялись. Но если бы встали из могил все награжденные за бой, если бы получили знаки доблести все достойные, но в суете войны забытые и не замеченные, ты бы увидел целые армии воинов-орденоносцев… — Смирнов положил руку на плечо Романовского. — А ведь твою первую скромную «Звездочку» я помню, Боря. В тот день вы ходили на Каланду…

— В тот день я родился вновь! — перебил Корот и обнял Романовского.

— Не кричи, пьян, что ли? Лапищами мне кости погнешь. Ну, отпусти же, прошу…

— Я? Пьян? — Корот задохнулся от негодования. — Да, пьянею, вспоминая бой над Каландой. «Сброс!» — крикнул я, и шесть снарядов, черные, как вот эти бутылки, пошли вниз! Склад похерили с ходу! Я не успел уйти…

— Стоп! — поднял руку Смирнов. — Спокойно… Те сутки были для нас не очень счастливыми, Михаил. Какой кровью…

…Темноту той ночи разорвала зеленая вспышка ракеты. Самолеты выруливали для взлета. Свет фар увязал в рое вихрящихся снежинок; серебристо-оранжевые валы катились впереди винтов.

Борис Романовский поставил свой истребитель справа от ведущего самолета Корота. Луч аэродромного прожектора лизнул искристое поле и уперся в небо. В световом столбе, словно дым, клубились чернильные облака. Прожектор снова положил луч на снег, высветив узкую дорожку, и сразу в наушниках прозвучала команда:

— Старт!

Вспыхнули фары. С глухим рокотом ушло в темь первое звено. Прыгнуло в темень облаков и второе. Борис целлулоидным транспортиром соскоблил с бронестекла пленку инея и увидел яркий удаляющийся светлячок самолета Корота. Моментально выпрямил руку, сжимающую сектор газа, — мотор обиженно взревел, выплюнул из патрубков снопы огня, и Бориса прижало к спинке кресла.

За хвостами взлетавших самолетов бушевала серая метель. Снежный вихрь качал пришвартованный У-2, около которого стояла Катя, прикрывая лицо ладонью.

Один за другим погасли жиденькие стартовые костры, затоптанные механиками. А Катя продолжала стоять у присмиревшего самолетика, повернув ухо на затихающий гул истребителей.

План полета был рассчитан на внезапность. Эскадрильи поднялись с аэродрома «подскока» и стали на курс до рассвета, то есть раньше положенного по плану срока. Поправку уже ночью внес генерал. Истребители шли на встречу со штурмовиками. По радио ни слова. Первые фугасы должны быть сброшены с минимально безопасной высоты, как только бледный свет зимнего утра обозначит контуры станции Каланда.

Внизу сверкнули кодовыми огнями штурмовики, сигнализируя о встрече. Истребители прикрытия немного расчленили строй.

Михаил Корот свободно привалился к бронеспинке и щурился от удовольствия. Он чувствовал себя в спортивной форме и был готов к любой драке. Зажав ручку управления коленями, прикурил папиросу и, пуская дым, протер носовым платком гашетки и кнопку бомбосброса. Повертев головой, он улыбнулся рядом летевшим самолетам, а Борису махнул рукой, хотя тот и не увидел его в темной кабине.

Борису было не по себе. Мысль о том, что сегодня надо будет что-то разрушать, сделанное человеческими руками, расстраивала его почти в каждом полете. В голову назойливо лезли слова старой матросской песни, часто петой отцом:

Их было три —
Один, второй и третий,
И шли они в кильватер без огней.
Лишь волком выл
В снастях разгульный ветер,
И ночь была из всех ночей темней.

Проемы в облаках подмигивали быстро исчезающими желтыми звездами. Взглянешь вниз — не видно конца пропасти. И винт крутится вроде бесшумно, только серое круглое пятна впереди. Борис потряс головой, сжал ручку штурвала. Руки были вялы, как после долгого сна. «Неужели боюсь? Ведь бой уже должен стать привычкой! Слюнтяй!»

За самолетами нехотя рождался рассвет. Расталкивая тягучую мглу, светлая полоска на востоке медленно расползалась над степью. Вдруг в наушниках будто рядом прозвучала немецкая речь. Борис вздрогнул, втянул голову в плечи и порывисто оглянулся, но тут же покраснел от досады на себя: конечно, это радист противника случайно попал на оперативную радиоволну. Ничего страшного.