Только...

Вы, конечно, уже поняли, что какое-нибудь «только» наверняка найдется, иначе зачем бы я стал все это писать.

Дело не в том, что мне нечего сказать. Средствами искусства можно передать все, что угодно, но моя привычная среда – музыка. Я не рисую, как Джилли, и не пишу рассказы, как Кристи. А для того чтобы описать то, что случилось со мной, обычной мелодии на скрипке мало – хотя это не совсем верно. Я могу вложить в мелодию все, что угодно, но при этом у меня не будет уверенности в том, что слушатели услышат именно то, что мне нужно.

С инструментальной музыкой всегда так, вот почему она и живет так долго: каждый берет из нее именно то, что хочет. Предположим, композитор хотел рассказать нам о том, как выглядит земля после какой-нибудь великой битвы. А мы, слушая его музыку, вспоминаем покойного отца или мать, друга, который борется со смертельным недугом, оленя, виденного как-то на заре на опушке леса, или множество других совершенно не связанных друг с другом вещей.

Искусство Джилли реалистическое – или по крайней мере реалистически переданное; сюжеты ее картин вполне тянут на иллюстрации к осовремененным версиям сказок Эндрю Лэнга о феях, которые мы все читали в детстве и где полно цветовой символики, – легенды о жизни города и рассказы, которые сочиняет мой брат Кристи, из той же оперы. То, что нарисовано на холсте или напечатано на бумаге, не дает слишком большой свободы истолкования, каково бы ни было искусство того, кто это создал.

Вот потому я и решил все это записать: может, хоть так смогу разобраться, что же со мной произошло.

Всю прошлую неделю я, отыграв у торгового центра на Вильямсон-стрит и собрав с полуденных толп свою мзду, укладывал скрипку в футляр и направлялся через весь город сюда, к собору Святого Павла. Здесь я садился на ступеньки почти у самого входа, вытаскивал блокнот и пытался писать. Загвоздка в том, что я так и не решил, с чего начинать рассказ.

Мне нравится сидеть тут на ступеньках. Я даже играл в соборе – всего один раз, на свадьбе у друга. Свадьба прошла как надо, но я помню, какое впечатление произвел на меня собор, когда я зашел в него один, чтобы проверить звучание перед началом церемонии; с тех самых пор я не уверен, что Джилли права, когда говорит о церквах такие вещи. Моя скрипка звучала вовсе не так, как если бы собор заточил ее в себе. Наоборот, стены, казалось, помогали музыке раскрыться; простой рил, который я играл, обогатился в соборе величественными трелями, одухотворенными трелями, каких я никогда не слышал в нем прежде. Наверное, все дело было в замысле архитектора, а не в присутствии Бога, но я все равно мог бы играть в соборе хоть всю ночь, только...

Ну вот, опять я отвлекаюсь. Две страницы исписал – больше, чем за всю прошлую неделю, – а теперь перечитываю все это и не знаю, годится оно куда-нибудь или нет.

Может, лучше взять да и рассказать вам про Бумажного Джека. Я, правда, не уверен, что вся эта история началась именно с него, ну да ладно, с чего бы ни начать.

День выдался просто изумительный, особенно на фоне довольно странной погоды, которая стояла в ту весну. Один день я со своей скрипкой дрожал на каком-нибудь перекрестке, закутавшись в куртку и шарф, натянув на самые уши суконную кепку и напялив перчатки без пальцев, а уже на следующий обливался потом в футболке, и меня бросало в жар от одной мысли о том, чтобы играть на солнцепеке.

На небе не было ни облачка, солнце, пройдя зенит, только-только начинало клониться к западу, мы с Джилли грелись в его лучах, сидя на ступеньках собора. Я даже не сидел, а полулежал на крыльце, опираясь локтем о ступени, футляр со скрипкой под боком, и жалел, что не надел с утра шорты, потому что джинсы облепили ноги как две раскаленные свинцовые трубы. Рядом со мной, подобравшись, точно кошка, которая вот-вот прыгнет на что-то чрезвычайно интересное, только ей одной видимое, сидела Джилли – замарашка, как всегда. Краска мелкими брызгами покрывала ее широкие штаны и блузку с короткими рукавами, еще больше засохло под ногтями и в спутанной гриве. Она повернула ко мне лицо, чудесным образом избежавшее следов утренней работы, и одарила меня неизменной улыбкой.

– А ты хотя бы раз задумывался, откуда он взялся? – спросила она.

Это была ее коронная фраза. За этим «а ты хотя бы раз задумывался?..» могло последовать что угодно: от безобидного вопроса, когда спят рыбы, и спят ли они вообще, или почему люди всегда поднимают взгляд к потолку, когда думают, и до более таинственных материй, таких как существование духов или маленьких человечков, которые живут за стенными панелями, и тому подобного. А еще она любила гадать о прошлом людей. Иной раз, когда я отправлялся играть, она увязывалась за мной, пристраивалась где-нибудь в уголке у меня за спиной и рисовала людей, для которых я играл. И неизменно где-нибудь в середине мелодии – разумеется, сложной и требовавшей всего моего внимания без остатка, – подходила ко мне сзади и шептала на ухо что-нибудь вроде: «Видишь того парня в полиэстеровом костюме? Десять против одного, что по воскресеньям он гоняет на здоровенном „харлее“, в кожаной жилетке, все, как надо».

Так что я уже привык.

Но сегодня она выбрала не какое-нибудь безымянное лицо из толпы. Ее внимание привлек Бумажный Джек, который тоже сидел на ступеньках собора, только намного ниже, так что вряд ли он слышал, что мы о нем говорим.

Такой темной кожи, как у Бумажного Джека, я ни у кого больше не видел – черная, как эбонит, она, казалось, прямо-таки впитывала солнечный свет. Лет ему было хорошо за шестьдесят, я так думаю, – мелкие завитки волос совсем побелели. Одевался он в темные костюмы, ветхие, старомодные, но всегда безупречно чистые. Под пиджаком у него обычно была надета футболка такой белизны, что глазу больно было смотреть, особенно на солнце, – так же сверкали и его зубы, стоило ему улыбнуться кому-нибудь своей кривой ухмылкой.

Никто не знал, как его зовут по-настоящему, а он никогда не говорил. Не знаю, был ли он немым или ему просто сказать было нечего, но я только слышал, как он усмехался или смеялся. Бумажным Джеком его прозвали потому, что он устраивал целые представления с оригами.

Он был мастер складывать разные фигурки. У его ног всегда стоял целый пакет цветной бумаги; люди выбирали цвет и заказывали фигурку, и он тут же ее делал – не клеил, не резал, просто сворачивал, и все. А сделать он мог все, что угодно. От обычного цветка или фигурки животного до силуэтов столь сложных, что казалось невероятным уловить их суть в клочке бумаги. И все же, насколько я знаю, ни один покупатель никогда не уходил от него разочарованным.

Не раз и не два я видел, как старики из Маленькой Японии приходили посидеть рядом с ним и посмотреть, как он работает. Они называли его sensei, уважительное обращение, которым японцы просто так не бросаются.

Но оригами было лишь наиболее заметной стороной его представлений. А еще он предсказывал будущее. У него была такая китайская штучка из бумаги, с которыми мы все играли в детстве. Ну вы знаете: берете лист бумаги, сгибаете углы к середине, переворачиваете, еще раз сгибаете. Потом просовываете указательный и большой палец в складки и разворачиваете игрушку, так что она становится похожа на бумажный цветок. Двигаете пальцами туда-сюда, и цветок как будто разговаривает.

Такой же бумажный прорицатель был у Джека. Снаружи на нем были написаны названия четырех цветов, а внутри – восемь цифр. Сначала нужно было выбрать цвет – скажем, красный. Тогда предсказатель начинал беззвучно говорить – пальцы Джека двигались туда и сюда, заставляя его произносить слово «К-Р-А-С-Н-Ы-Й» по буквам, – а потом цветок раскрывался, и нужно было выбрать одну из четырех цифр. Вы выбирали цифру, и Джек отсчитывал ее таким же манером, пока цветок не раскрывался снова на том же самом или следующем наборе цифр. Тогда вы выбирали вторую цифру, и под ней оказывалось предсказание вашей судьбы.