Она вздохнула свободно.
– Как вас зовут? – спросила она, пока он разворачивал машину на узкой дороге в сторону Ньюфорда.
– Джон – Джон Фрейзер.
– А меня Мойра.
– Мою бабушку звали Мойра, – сказал Джон.
– Правда?
Он кивнул.
«Похоже, он славный парень, – подумала Мойра. Не из тех, которые что-нибудь да выкинут».
Сладкий запах вишневого цвета долетел до нее на мгновение и тут же исчез.
Не случайно Джон появился так кстати, это наверняка дело рук Надежды, решила Мойра. Может, это от нее подарок на счастье, чтобы сгладить воспоминание о дурных манерах ее братца. А может быть, и правда: чем легче характер, тем больше шансов, что все будет как надо.
– Спасибо, – сказала она. У нее не было никакой уверенности, что Надежда ее услышит, просто захотелось сказать это, и все.
– На здоровье, – отозвался Джон.
Мойра взглянула на него, улыбнулась.
– Да, – сказала она. – И вам тоже.
От его озадаченного взгляда ее улыбка стала еще шире.
– Что тут смешного? – спросил он.
Но она только пожала плечами и откинулась на спинку своего сиденья.
– Это длинная странная история, да и все равно вы мне не поверите.
– А вы меня испытайте.
– Может, как-нибудь в другой раз, – сказала она.
– Могу ведь и на слове поймать, – сказал он.
И тут Мойра, удивила себя: она надеялась, что так и будет.
Пречистая дева озера
Люди ведут себя не так, как им положено; они ведут себя так, как они себя ведут.
Она сидела на камне, лицом к озеру, спиной к городу, который вставал позади нее во всем оглушительном великолепии своих огней и башен. Всего полмили водного пространства отделяло ее остров от Ньюфорда, но в такую ночь, как сегодня, когда высоко в небе плыла луна, а озеро было неподвижно, словно зеркало, город был все равно что на другой планете.
Сегодня в тенистых аллеях и на залитых лунным светом лужайках острова царил дух волшебной сказки.
Задолго до Дидерика ван Йорса, который поселился в этих местах в начале девятнадцатого века, индейцы кикаха называли этот островок Майенган. На рубеже веков он стал излюбленным местом отдыха ньюфордских богачей, в годы Великой Депрессии, когда состоятельные землевладельцы не могли уже содержать свои виллы, его блестящий фасад потускнел, а к концу Второй мировой и вовсе превратился в бельмо на глазу муниципалитета. И только в конце пятидесятых на острове разбили парк. Сегодняшние обитатели Ньюфорда называют его так же, как до них индейцы, только по-английски: Волчий остров.
Мэтт Кейси всегда называл его про себя ее островом.
Отлитая из бронзы статуя, на которую он смотрел сейчас, стояла раньше в саду летней резиденции одного бизнесмена-датчанина и в точности повторяла известную фигуру, оживляющую морской фасад Копенгагена, родного города иммигранта. Когда его земля перешла в собственность муниципалитета и на ней решено было разбить парк, бывший владелец оказался настолько великодушен, что подарил городу статую, которая сидела на своем островке, как сидела все последние пятьдесят лет, устремив взгляд на озеро, неподвижная, с широко раскрытыми глазами, а лунные лучи скользили по ее бронзовым чертам и стройной фигуре.
Пронзительный вой сирены, предупреждавшей об отплытии последнего парома, ворвался в задумчивое настроение ночи. Мэтт повернулся и стал смотреть в дальний конец острова, где был причал. Пока он смотрел, фонари на петляющих дорожках парка мигнули и погасли, за ними потемнели окна ресторана и других строений у дока. Сирена взвыла в последний раз. Пять минут спустя паром отвалил от причала и пустился в последнее на сегодняшний день плавание в Ньюфорд.
Теперь на острове не осталось никого, только он да пара охранников, которые, как Мэтт хорошо знал, будут сначала смотреть телевизор, а потом улягутся спать в служебном помещении над сувенирным магазином. Он снова повернулся к статуе. Она была все так же молчалива, все так же неподвижна, все так же созерцала непроницаемые воды озера.
Как-то раз он пришел сюда днем и увидел одну кошелочницу, та скармливала чайкам хлеб, который ей лучше было бы приберечь для себя. Чайки здесь и так перекормленные. Когда хлеба не стало, женщина подошла к статуе.
– Пречистая Дева озера, – сказала она. – Благослови меня.
Потом она перекрестилась, точно католичка, входящая в неф своей церкви. Вытащила из одного из своих раздутых пакетов маленький пластмассовый цветок, положила его на камень у ног статуи, повернулась и пошла прочь.
Цветка давно уже не было, наверняка его подобрал кто-нибудь из уборщиков, но память осталась.
Мэтт подошел к статуе поближе, так близко, что мог бы прижать к ее холодной металлической плоти ладонь.
– Дева, – начал он, но продолжить не смог.
Мэтт Кейси был человек тяжелый и нравился не многим. Он жил ради одной-единственной цели, и целью этой была музыка. Общался он почти исключительно с участниками разных групп, в которых сам переиграл за несколько лет, но даже и эти встречи были крайне редки. Никто из тех, с кем он когда-либо играл, пожалуй, не готов был отдать музыке всего себя, без остатка; им просто нравилось проводить вместе время, как будто они все были друзьями или членами одного клуба.
Музыка заняла в его жизни место людей. Она была его подругой и любовницей, его доверенным лицом и его голосом, его крестной матерью и его утешительницей.
Так было почти всегда.
С раннего детства он страдал от острейшей боязни окружающего мира: для него все люди были чужими. Для наблюдателя, запертого в тюрьме его плоти, посторонними были все. Сам он этого не понимал, в том смысле, что он просто не осознавал это как неудобство; просто он был так устроен. Он никому не доверял – может быть, потому, что так и не научился доверять себе.
Его коллеги-музыканты считали его холодным, равнодушным, циничным – определения, которые никак не сочетались с чувствительностью его пения и теплотой его музыки. Мужчины, с которыми он играл, иногда думали, будто ему не хватает друга, но резкий отказ, на который наталкивались даже самые безобидные предложения дружбы, быстро излечивал их от подобных фантазий. Женщины, с которыми он играл, иногда думали, будто ему не хватает возлюбленной, но хотя он спал со многими, дистанцию между ними и собой сохранял неизменно, что рано или поздно охлаждало пыл даже самых настойчивых.
И всегда в конце концов оставалась одна лишь музыка. Все остальное было ему чуждо.
Вырос он в пригороде, к северу от городского центра, в большой и дружной семье. У него был старший брат и две младшие сестренки, все трое любили компанию сверстников и имели немало друзей. Он же резко отличался от них, даже когда был совсем маленьким, и озабоченные родители без конца водили его к детским врачам и психологам, но никому не удалось пробиться сквозь барьер его отчуждения, никому, кроме учителей музыки, – сначала в школьном оркестре, потом на частных занятиях, за которые его родители с радостью выкладывали деньги.
Ему пророчили большое будущее в музыке, но не такое, которое он выбрал сам. Полагали, что он будет прилежно изучать музыку в университете, потом, избрав инструмент, продолжит свои занятия под крылом какого-нибудь маститого исполнителя и, наконец, сам начнет выступать в больших концертных залах, ездить по всему миру со знаменитыми оркестрами. Вместо этого в шестнадцать лет он ушел из дому. Он пренебрег формальными занятиями, но не обучением, и играл на улицах. Он объехал всю Северную Америку, потом перебрался в Европу, оттуда – на Ближний Восток, затем вернулся домой, в Ньюфорд, где слонялся со своей скрипкой по улицам и играл в клубах.
И по-прежнему оставался чужим для всех; может быть, даже больше, чем прежде.
Нельзя сказать чтобы он вел себя недружелюбно; просто его ничего не интересовало, оживлялся он только в присутствии других музыкантов, да и то лишь для того, чтобы поговорить о загадках какой-нибудь малоизвестной песни, мелодиях и инструментах или поиграть. Он никогда не считал себя одиноким, скорее одиночкой; никогда не рассматривал себя как человека, непригодного для жизни в обществе или отверженного другими людьми, просто он отводил себе роль наблюдателя, который предпочитает следить за мужчинами и женщинами, проходящими через па сложного социального танца, со стороны, а не присоединяться к танцующим.