Незаметно для себя Захар прошел по меже до края огорода, где росла черемуха. Она тут с незапамятных времен растет, ничего с ней не делается — живучая. Вот только старого дерева не было, даже пенька не видно. Но молодая поросль так вымахала над плетнем, что если бы захотел дотянуться до ягод, ни за что бы не дотянулся— надо влезать по гладким стволам, черемуха еще не поспела, но ягоды уже были с боков коричневые.

Приятные воспоминания нахлынули волной, закружили мысли, взбудоражили. Смелым он был парнем, уже на третий вечер поцеловал упиравшуюся Ольгуньку, а еще через пару вечеров привел ее под эту черемуху, где они долго, до вторых петухов, слушали заливающегося соловья…

Захар настолько ушел в воспоминания, что явственно услышал девичий голосок. Оглянулся. За плетнем, на соседнем огороде, стояла девушка-подросток, в ситчиковом платьишке в горошек, и глядела на него то ли с любопытством, то ли с подозрением.

— Дяденька, ты чей?

Захара невинный вопрос поставил в тупик. Да, чей я в самом деле? Чужой человек на чужом огороде…

Ничего не ответил он девочке, круто повернул к стежке и споро зашагал к калитке.

…Ольга с сыном Алексеем и невесткой Таней копнили в лесу, на своей делянке, сено. Травостой выдался богатый — почти на каждой поляне торчал островерхий стожок. Корове на зиму за глаза хватит, прикупать не придется.

Настроение у Ольги было хорошее, пока прибежавшая из села девочка Нюша не принесла неожиданное, сразу же вызвавшее сумятицу в душе, известие.

— Сидит на крыльце, курит, тетя Оль, — переводя дух, завершила известие Нюша.

Но Ольга уже не слушала, стояла, пришибленная новостью. «Ну зачем приехал? Зачем? Не было печали… Все уже давно отболело, перегорело, нет же…»

Взяв себя в руки, разыскала на просеке сына, сказала ему о приезде отца. Алексей насупил брови — точь-в-точь Захаровы — ничего не ответил, снова взял воткнутые было в землю вилы, медленно пошел к валкам сена.

«А мне-то идти домой иль нет?» — захотелось ей спросить сына, но не спросила. Затянула потуже на голове косынку и нехотя в село пошагала…

К дому подходила, чувствуя в ногах свинцовую тяжесть.

Захар сидел на крыльце, дожидался. Завидев приближавшуюся Ольгу, нервно встал, двинулся навстречу.

— Здравствуй, Ольга, — еле вытолкнул из себя тихо.

— Здравствуй, — тоже негромко ответила Ольга.

— Не ждала?

— Ждала… в сорок третьем, из Саратова.

— Понятно.

Постояли молча.

На какое-то мгновение в Ольгином сердце шевельнулась жалость к этому, бывшему когда-то родным, человеку. Нестерпимо захотелось подойти и припасть к его впалой груди… Но последним усилием воли сдержалась, обрела прежнюю суровость.

— Проходи, что ль, в избу, — отчужденно проговорила она.

Вошли в хату — Ольга впереди, Захар — за нею. «Это мы с ней с сенокоса пришли», — подумалось ему, но он тут же отогнал мысль.

Странное дело, у Ольги само собой улеглось волнение, будто вовсе и не муж ее, некогда любимый, переступил порог вдовьего дома, а совсем посторонний человек. «Да он чужее чужого теперь для меня, дом родной, детей променял на какую-то… Нет ему больше места ни в сердце, ни в доме».

Захар живо огляделся. Уютом, волнующе знакомым повеяло изо всех углов. Вот печь, где он мальчонком грелся в зимние дни после школы и где слушал по вечерам материны страшные сказки. Вот чулан, с неизменными ведрами, корцами да посудой. А это уже новое: телевизор, кружевной накидкой занавешенный, картины на стене, книги в шкафу под стеклом. От этого, доселе ему не известного, пахнуло чем-то настороженно-неприязненным. Это новое безмолвно напомнило ему, что он только гость и никто более.

— Садись, — таким же отчужденным голосом вывела его из созерцания и раздумья Ольга.

Захар сел.

— Ну, сказывай, зачем пожаловал?

Захару Ольгин вопрос придал решимость, снова всколыхнул в нем приглушенную было обиду.

— Я вроде бы еще не совсем тут чужой! Это ты тогда не удосужилась в госпиталь пожаловать. Оно и правильно — кому же нужны увечные…

Лицо Ольги покрыла бледность: больно ранило Захарово обвинение.

— Если у тебя не осталось ни капли стыда и совести, то вот тебе бог, а вот и порог!

— Я не за тем приехал, чтобы ругаться. На детей, на мать хотел посмотреть. Или я не имею права? В родном-то доме.

— Почему. На детей посмотри, если они захотят тебя видеть. А на мать как бы ты ни хотел, уже не посмотришь. Спровадил ты ее до времени на тот свет.

Захар бессильно опустил голову, помолчав, спросил:

— Ждала она меня?

— Все мы ждали…

— Тогда чего же ты не приехала в сорок третьем? — резко встав со стула, неожиданно взорвался он.

— Ты не кричи! На свою там, в Норильске, покрикивай, — отрезала Ольга. Помолчала.

— А приехать к тебе тогда не могла, я уже тебе писала. Не могла, понимаешь?

— Нет, не понимаю. Может, хоть теперь объяснишь.

Ольга села, с минуту собиралась с мыслями, глядя мимо Захара, в окно.

— Тем летом на нас напасть за напастью, как на проклятых. Вспоминать-то одно мученье. Ты небось, не забыл, с какими меня оставил, уходя на войну? Так вот и без того было трудно, а тут еще свекровку угораздило с чердака упасть. Сено мы туда, сам помнишь, бывало, складывали на зиму. Полезла она, а лестница и поехала по стене. Три ребра себе и высадила, до самого рождества головы с подушки не поднимала. И кормить, и поить, и посудину подавать — все одна. Побежишь в колхоз, на поле, картошку выбирать, накажешь дедке Алексану приглядеть за ней и весь день неспокойна, как она там. Все не свой глаз. А ребят с собой брала, одену кое во что и веду — и в жару и в холод, оставить-то не на кого. Ты помнишь хоть, сколько им было в ту пору?

— Как же не помнить, — глухо отозвался Захар. — Димке — пять, а Алешке, выходит, три…

— То-то и око. Потаскала я их по полям, слезыньками поумывала. И не уберегла младшенького, простудила, Надорвался весь, бедненький, от кашля, в жару неделю целую метался. Думала, богу душу отдаст. И тут получили от тебя письмо из Саратова… Не знаю, как сама-то тогда жива осталась. Гляжу, мать лежит, Алешка — на печи мечется, никого не узнает, и к тебе-то сердце рвется — не камень. Уж было собираться начала в госпиталь-то, да матушка твоя застонала: куда, говорит, ты поедешь, мне дескать, все одно помирать, а ребятишек на кого оставишь?..

Ольга поднесла к повлажневшим глазам концы косынки, перевела дух и продолжала:

— Поревела, погоревала в сенцах, чтобы Димка не увидел — он, бедняжечка, тоже весь извелся на такое глядючи, — и не поехала.

— Но ведь ты же писала, что все живы-здоровы?

— А как же бы я тебе, раненому, написала иначе. Сам подумай.

— Выходит, я во всем и виноват?

— Вини кого хошь, а я перед тобой, как перед богом, неповинна.

— Да-а, — глубоко вздохнул Захар и еще ниже опустил голову.

Долго молчал. Молчала и Ольга.

Каждый думал свое. Слышно лишь было бесстрастное потикивание часов-ходиков.

— Знаешь что, Ольга, — нарушил тягостное молчание Захар. — Ты уж простила бы меня! А?

Взволнованное Ольгино сердце ворохнулось было от покаянных слов, но обида, давняя и застарелая, не дала ему размягчиться — слишком уж много пережито! С трудом проговорила:

— Такое, Захар, не вытравить из себя, не выжечь ничем до гробовой доски. А зла я на тебя не имею — живи, как знаешь…

— Давай я тут останусь… не поеду никуда?

— Нет, незачем тебе тут оставаться. Прежнее уже не вернуть. Все перегорело. Видно, ты мне на роду не написан. Живи, говорю, как сам захотел. А о нас тебе незачем беспокоиться.

Захар снова потупил голову. Надолго умолк. В тишине размеренно и четко тикали ходики, словно подтверждая необратимость времени и событий.

— Ну, я пошел, на станцию. Ребят бы еще повидать… — сказал, не вставая, Захар.

— Как хочешь. Димка на Зацерковке живет, своей семьей. Найдешь, если надо. А Алешка — в лесу, со мной косит. Сказала я ему о твоем приезде — не обрадовался что-то.