Ольга изображает сброс бомб. Где только видела?
Финальный аккорд. Гости аплодируют. Ольга запыхалась, но улыбается. Господа офицеры не отказывают себе в удовольствии приложиться к ручке. Похоже, мы выполнили поставленную задачу.
– Господа! – говорит Егоров. – У меня для вас новость. Отряду предстоит высочайший строевой смотр.
Если б в дом вошло привидение, наше удивление было бы меньшим.
– Его императорское величество, верховный главнокомандующий, выразил желание приехать к летчикам. Нас выбрали по простому принципу: нигде нет столько награжденных.
Штабс-капитан, по лицу видно, доволен. Командовать отрядом, где у всех летчиков – грудь в крестах, почетно. Были у нас военлеты и без крестов, только недавно их похоронили. Если Е.И.В. останется довольным, наград в отряде добавится.
– Признаться, я сомневался, – продолжает Егоров. – Сами понимаете, военлеты не строевики. Даже хотел отказаться от чести. Сегодняшний вечер убедил меня в обратном. Павел Ксаверьевич – человек, наделенный многими дарованиями. Думаю поручить ему подготовку отряда к смотру. Как считаете, господа?
Господа в своем мнении единодушны. Они очень довольны, что поручают не им. Любая инициатива в любом времени наказуема исполнением. С какого бодуна я сегодня распелся?
– Согласитесь, господа, строевая песня у нас уже есть! – заключает Егоров.
Есть просьбы, в которых нельзя отказать, но и выполнить их страшно. Сан Саныч попросил: он был верующим человеком, сам он не мог. Айнзац-группа все же достала нас. Мы отбились, уйдя в лес, но пуля угодила полковнику в бедро. Поначалу он бодро хромал, но через день слег. Я пробовал его тащить, но одному, без помощников – труба дело. К ближайшей деревне я его бы сволок, но все окружающие селения были заняты немцами – на нас шла охота. Слякотной осенью, в шалаше, без еды и медикаментов… Кожа вокруг раны полковника вздулась и почернела, при нажатии пальцем хрустела. Мы оба понимали, что это значит. Чернота добралась до паха; Сан Саныча не спасла бы даже ампутация.
– Уходи! – сказал он мне хмурым утром. – Ты молод, здоров и умеешь воевать. Ты дойдешь! Расскажешь там…
Я пообещал. У меня были большие сомнения насчет того, станут ли меня слушать, но умирающим не отказывают.
– Как только я впаду в забытье, – попросил он. – А сейчас отойди – я помолюсь.
Я отошел. Следовало собрать грибов – третьи сутки мы ели только их. Варили ночью: днем могли заметить дым. Вблизи шалаша грибов уже не было, пришлось идти далеко. Когда я вернулся, Сан Саныч был без сознания. Я поставил котелок с ненужными уже грибами и достал парабеллум. Полковник дышал тяжело и хрипло, даже в беспамятстве он стонал от боли. Я приставил ствол к его груди – как раз против сердца, и нажал курок…
Через час я был в ближайшей деревне. Немцы только-только ее оставили, жители испуганно прятались по домам. Я достал парабеллум и очень внятно объяснил, что мне надо. В лес я вернулся на телеге в сопровождении двух угрюмых мужиков. Мы положили тело на повозку и отвезли в деревню.
Сан Саныч категорически запретил мне это делать, однако теперь я командовал сам. Пока мы ездили, кто-либо мог сбегать к немцам, однако я не боялся. Я сказал мужикам: в лесу полк Красной Армии, меня отправили с поручением. Если меня выдадут, деревню сожгут со всеми обитателями. Видимо, немцы рассказывали нечто подобное, дважды объяснять не пришлось. Покойного положили в наспех сколоченный гроб и похоронили на маленьком сельском кладбище. Я сам укрепил над могилой крест и попросил заказать в церкви панихиду по новопреставленному рабу божьему Александру. Мне собрали в дорогу еды, причем нанесли столько, что часть я оставил. Деревня спешила избавиться от контуженого сержанта.
К фронту я не дошел – доехал. Армия – это хорошо организованный бардак, существует только разная степень организации. В сорок первом году бардак в тылу немецких армий был еще тот. Вермахт катился на восток, тылы поспешали следом, потому грузовик, едущий к фронту, никого не удивлял. Тем более что за рулем сидел немецкий ефрейтор, который, как все, ругался и скандалил на заправках, требовал от случайных попутчиков сигареты за проезд и проявлял интерес к деревенскому шпику и маслу. Никого не смутил мой немецкий. В вермахте хватало сброда из оккупированных стран, на вопросы я отвечал, что сам чех, этого хватало. Я держался уверенно и нахально. Мне было плевать, разоблачат меня или нет. Мне также было плевать, убьют меня или позволят уцелеть. Если мне говорили, что я заехал не туда, часть моя в другом месте, я просил указать дорогу, после чего благодарил. Я и линию фронта пересек за рулем – в то время она не была сплошной. В последней тыловой части мне сказали, чтоб не ездил вот этой дорогой – попаду прямо к русским, я сказал: «Данке шён!» и поехал. Русские меня тоже не остановили – поста на проселке не оказалось. Перед выездом на большак я переоделся в красноармейскую форму и покатил в ближайший город. Там у первого же солдата спросил, где НКВД.
Допрашивали меня недолго. На второй день в кабинет дознавателя вошел капитан. Дознаватель стремительно вскочил.
– Этот? – спросил гость. Дознаватель подтвердил.
– В самом деле, переехал фронт на машине?
– Так точно, проверили. Дорога в немецкий тыл никем не охранялась.
– Хорошо, что приехал он, а не танки! – сказал капитан. – Не то драпали бы к Москве. Вояки, вашу мать!
– Меры приняли! – смутился дознаватель.
– Плевать я хотел на ваши меры! – разозлился капитан. – Воевать надо! Вот как он! – Капитан указал на меня. – Давай это сюда! – Он сгреб со стола протокол допроса и кивнул мне: – Сержант, за мной!
Меня помыли, переодели и сытно накормили. Я рассказал капитану все, кроме того, конечно, кто я на самом деле и откуда. Он слушал молча, только курил, зажигая одну папиросу от другой.
– Про вас мы давно знаем, – сказал, когда я умолк. – Окруженцы, выходившие к своим, рассказывали. Военинженер и контуженый сержант, бьющие врага в немецком тылу. Мы даже собирались группу выбросить – установить с вами связь, но не знали, где искать. Жаль Самохина, очень бы пригодился.
– Он боялся: здесь его расстреляют!
– Это почему? – удивился капитан. – Суда над ним не было, приговора нет, а после того, что военинженер сделал, про арест не вспомнили бы. Идет война, сержант, и всякий, кто умеет бить врага, на особом счету. Таких у нас мало. Ясно? Теперь о тебе. Вернешься в артиллерию?
– Я забыл, как стрелять из пушки. Память не восстановилась.
– Резать немцев это не мешало! – хмыкнул он. – Хочешь во фронтовую разведку? Кормят по пятой норме, как летчиков, ну и все остальное… Плохо одно: живут разведчики недолго. Как?
– Согласен!
– Фамилию не вспомнил?
– Никак нет!
– Пиши! – капитан повернулся к писарю. – Бесфамильный Иван Иванович, сержант…
– Павлик! Павлик! – чья-то рука трясет меня за плечо. Очумело вскакиваю. Это не осень сорок первого… Передо мной Ольга в ночной рубашке.
– Ты скрежетал зубами и страшно ругался! – говорит она. – Я испугалась!
– Прости! Кошмар…
– Ты часто скрежещешь зубами, – вздыхает она. – Хочешь, дам брому? У меня есть.
– Не надо, я больше не буду. Извини!
– Ничего! Я думала, рана болит.
Болит, Оленька, только не рана…
Сажусь на койку, она пристраивается рядом. Ее босые ножки не достают до пола и болтаются в воздухе. Наши плечи не соприкасаются.
– Несчастливые мы с тобой! – говорит Ольга. – У меня папа и Юра погибли, у тебя жена умерла…
Я не рассказывал ей о жене, но есть поручик Рапота, наверняка просветил. Хороший у меня друг, только болтливый. Мы сидим и молчим. Две песчинки в океане мироздания, прибитые друг к другу прихотливой волной. Песчинкам бывает грустно. В этом случае им лучше молчать или спать.
6
Из «Песни американского бомбардировщика» на стихи Г. Адамсона, перев. с англ. С. Болотина. Текст песни изменен автором романа.