Вольтер был очень дружен с Ипполитой Клерон, во многом способствовавшей успеху его трагедий. Это событие возмутило его, и он совсем забыл, что здесь, у него на глазах, происходит нечто аналогичное и даже более серьезное.
— Это отнюдь не делает чести Франции! — вскричал он, перебивая д'Аржанса. — Невежда! Предъявить столь глупое, столь грубое требование такой актрисе, как мадемуазель Клерон! Тупоголовая публика! Заставлять извиняться! Женщину! И притом очаровательную женщину! Педанты! Варвары!.. В Бастилию? Уж не померещилось ли вам это, маркиз? Женщину в Бастилию — в наше время? За остроумную, меткую фразу, сказанную так кстати? За восхитительную реплику? И где — во Франции!
— Очевидно, Клерон играла Электру или Семирамиду, — сказал король, и господину Вольтеру следовало бы отнестись более снисходительно к публике, боявшейся упустить хоть одно слово.
В другое время замечание короля могло бы показаться Вольтеру лестным, но оно было произнесено с иронией, которая поразила философа и внезапно напомнила ему, что он совершил бестактность. Разумеется, у него хватило бы ума загладить ее, но он не пожелал. Язвительность короля разожгла его собственную, и он возразил:
— Нет, государь, даже если бы мадемуазель Клерон провалила роль в пьесе, которую написал я, это не изменило бы моего мнения о полиции, способной увезти в государственную тюрьму красоту, гениальность и беззащитность.
Этот ответ, присоединившись к сотне других, а главное, к тем оскорбительным словам и циничным насмешкам, которые передавали королю разные услужливые Пельницы, вызвали всем известный разрыв, послуживший Вольтеру поводом для самых забавных сетований, самых смешных проклятий и самых желчных упреков. Консуэло поэтому была еще более забыта в Шпандау, тогда как мадемуазель Клерон, окруженная триумфом и обожанием, спустя три дня вышла из Бастилии. Лишившись клавесина, бедная девушка вооружилась всем своим мужеством, чтобы продолжать петь и сочинять по вечерам. Это ей удалось, и вскоре она заметила, что ее голос и поразительный слух даже выиграли от этой трудной и безрадостной работы. Боязнь ошибиться еще больше обостряла ее внимание — она больше прислушивалась к себе, а это требовало упражнения памяти и огромного напряжения. Ее пение становилось еще более значительным, более глубоким, более совершенным. Что до композиций, то они приняли более безыскусственный характер, и мотивы, сочиненные ею в тюрьме, отличались необыкновенной красотой и какой-то торжественной печалью. Однако вскоре она почувствовала, что отсутствие клавесина отражается на ее здоровье и отнимает душевное спокойствие. Испытывая потребность в беспрерывном труде и не имея возможности отдохнуть от волнующих часов создания и исполнения своих произведений, заменив их чем-нибудь более легким — например, чтением, она почувствовала, как лихорадка медленно завладевает ее организмом, как мрак окутывает все ее мысли. Эта деятельная, жизнерадостная, полная любви к людям натура не была создана для одиночества, не могла жить без привязанностей. И, быть может, после нескольких недель она изнемогла бы под бременем этого сурового распорядка, если бы провидение не послало ей друга, и притом именно там, где она менее всего ожидала его найти.
Глава 18
Под каморкой, занимаемой нашей узницей, в большой закопченной комнате с толстыми и мрачными сводами, на которых играли отблески огромного камина, полного железных кастрюль, ворчавших и певших на все лады, целыми днями возилось семейство Шварц, занятое сложными кулинарными маневрами. Покамест жена математически вычисляла, каким образом совместить наибольшее количество обедов с наименьшим количеством съестных припасов, муж, сидя за столом, испачканным чернилами и маслом, вдохновенно сочинял при свете постоянно горевшей в этом мрачном святилище лампы чудовищные счета, пестревшие самыми удивительными названиями блюд. Эти скудные обеды предназначались весьма значительному числу узников, которых услужливый тюремщик сумел включить в список своих нахлебников. Счета же предъявлялись потом их банкирам или родственникам, не подвергаясь предварительно проверке тех, кто пользовался этой роскошной пищей. В то время как ловкая супружеская чета трудилась так усердно, еще два персонажа, куда более мирные, ютились здесь же, возле камина, в тишине и безмолвии, совершенно чуждые радостям и выгодам махинаций дельцов. Первым был большой тощий кот, рыжий, плешивый, по целым дням вылизывавший свои лапы или же катавшийся в золе. Вторым был юноша, вернее — подросток, еще более неказистый. Последний вел созерцательную, бездеятельную жизнь и был целиком поглощен либо чтением толстой старой книги, еще более засаленной, чем кастрюли его матери, либо бесконечными мечтаниями, которые скорее походили на блаженный бред юродивого, нежели на раздумья мыслящего существа. Кота мальчик окрестил Вельзевулом — очевидно, по контрасту с тем именем, которое родители дали ему самому — с благочестивым и святым именем Готлиб .
Предназначенный для духовной карьеры, Готлиб до пятнадцати лет учился хорошо и делал большие успехи в изучении протестантской литургии. Но вот уже четыре года, как он жил, больной и апатичный, не отходя от головешек, не испытывая желания выйти погулять, увидеть солнце, не чувствуя себя в силах продолжать образование. До этого состояния вялости и изнеможения его довел чересчур быстрый и неправильный рост. Тонкие длинные ноги с трудом поддерживали тяжесть долговязого, развинченного тела. Плечи были так хилы, а руки так неловки, что он ломал и бил все, к чему прикасался. Поэтому его скупая мать запретила ему что-либо делать, и он охотно ей повиновался. Его одутловатая, безбородая физиономия с высоким открытым лбом сильно смахивала на дряблую грушу. Черты лица были у него так же несоразмерны, как и пропорции фигуры. Взгляд косых, разбегающихся глаз казался совершенно бессмысленным. На толстых губах застыла глупая усмешка. Бесформенный нос, бесцветная кожа, плоские, низко посаженные уши, редкие жесткие волосы, уныло торчащие на его жалкой голове, — все это скорее походило на плохо очищенную репу, чем на человеческое лицо. Таково по крайней мере было поэтическое сравнение его почтенной матушки. Несмотря на то что природа так обидела это жалкое создание, несмотря на стыд и горечь, которые испытывала, глядя на него, госпожа Шварц, Готлиб, единственный сын, безобидный, покорный и больной, являлся все же единственным объектом любви и гордости своих родителей. Прежде, когда он был еще не так уродлив, они питали надежду, что он вырастет красивым. Когда он был ребенком, они радовались прилежанию сына и мечтали о его блестящем будущем. Невзирая на его плачевное состояние, они все же надеялись, что, когда прекратится этот бесконечный рост, он снова наберется сил, ума, красоты. Впрочем, надо ли объяснять, что материнская любовь примиряется решительно со всем и довольствуется малым. Высмеивая и браня сына, госпожа Шварц в то же время обожала своего гадкого Готлиба, и не торчи он весь день, словно соляной столб (так она выражалась), возле камина, у нее бы не хватило мужества и терпения разбавлять водой свою подливку и раздувать счета своих нахлебников. Папаша Шварц, который, как многие мужчины, вкладывал в отцовское чувство больше самолюбия, чем нежности, продолжал упорно обманывать и грабить своих арестантов в надежде, что когда-нибудь Готлиб станет священником и знаменитым проповедником. Такова была его навязчивая идея, ибо до болезни мальчик был очень красноречив. Но вот уже четыре года, как он не высказал ни одной разумной мысли, а если ему и случалось связать два-три слова, то они были обращены к коту Вельзевулу — единственному, кого он удостаивал своим вниманием. Впрочем, врачи давно объявили Готлиба душевнобольным, и только отец с матерью верили в возможность его выздоровления.
Но в один прекрасный день Готлиб внезапно пробудился от своей апатии и объявил родителям, что хочет изучить какое-нибудь ремесло, чтобы избавиться от скуки и проводить свои унылые дни с большей пользой. Хотя будущему члену протестантской церкви и не подобало заниматься физическим трудом, пришлось разрешить ему эту невинную причуду. Ум Готлиба так явно и так упорно нуждался в отдыхе, что родители позволили ему ходить в мастерскую сапожника и учиться там искусству тачать башмаки. Отцу было бы приятнее, если бы сын выбрал более изящную профессию, но какие ремесла ему ни называли, его выбор оставался неизменным — он хотел заниматься делом святого Криспина и даже объявил, что само провидение указало ему этот путь. Так как это желание превратилось у него в навязчивую идею и уже одно только опасение, что ему могут помешать, повергало его в глубокое уныние, пришлось позволить ему провести месяц в сапожной мастерской, после чего в одно прекрасное утро он пришел домой, снабженный всеми необходимыми инструментами и материалами, и снова водворился у своего любимого камина, заявив, что научился всему, что нужно, и уроков ему больше не требуется. Поверить этому было трудно, но, надеясь, что опыт разочаровал сына и, быть может, он снова возьмется за богословие, родители приняли его без упреков и насмешек. И вот для Готлиба началась новая жизнь, целиком заполненная мечтой об изготовлении башмаков. Вооружившись колодкой и шилом, он три-четыре часа в день тачал пару обуви, которой никогда не суждено было обувать чьи-либо ноги, ибо ей не суждено было быть законченной. Готлиб ежедневно перекраивал, растягивал, колотил, прошивал свое произведение, и оно принимало всевозможные формы, за исключением одной — формы башмака, но это не мешало безмятежному мастеру продолжать свое дело с таким удовольствием, вниманием, медлительностью, терпением и удовлетворением, что никакая критика не смогла бы его задеть. Вначале эта одержимость немного испугала Шварцев, потом они так же привыкли к ней, как ко всему остальному, и нескончаемый башмак, который в руках Готлиба уступал место лишь толстому тому проповедей и молитв, стал считаться лишь еще одним проявлением его недуга. От него требовалось только, чтобы он хоть изредка сопровождал отца во время обхода галерей и дворов и дышал свежим воздухом. Но эти прогулки сильно огорчали господина Шварца, потому что дети других сторожей и служащих крепости без конца бегали за Готлибом, передразнивали его расслабленную, неуклюжую походку и кричали на разные лады: