«Посмотрите, — сказала я Маркусу, — у него теплые руки!»

«Можно согреть и мрамор, — мрачно ответил Маркус, — но это еще не значит вдохнуть в него жизнь. Его сердце молчит, как камень!» В этом ожидании, в страхе, в унынии потекли ужасные часы. Стоя на коленях и припав ухом к груди моего сына, Маркус тщетно пытался уловить хоть какой-нибудь признак жизни. Почти без чувств, в полном отчаянии я не смела больше выговорить хоть одно слово, задать хоть один вопрос. Молча всматривалась я в страшное лицо Маркуса. Наступила минута, когда я уже не осмеливалась даже взглянуть на него: мне казалось, что я читаю на нем грозный приговор.

Зденко сидел в уголке и, как ребенок, играл с Цинабром, продолжая петь. Время от времени он прерывал свое пение и говорил, что мы мучаем Альберта, что нельзя мешать ему спать, что он видел его таким в течение целых недель и что Альберт отлично проснется сам. Уверенность юродивого терзала Маркуса — он не разделял ее. Я же страстно хотела верить Зденко, и оказалось, что предчувствие меня не обмануло. У него был божественный дар предвидения, ангельская вера в истину. Наконец мне показалось, что непроницаемое лицо Маркуса слегка смягчилось, нахмуренные брови раздвинулись. Рука его задрожала, потом сжалась в кулак; он глубоко вздохнул, отнял ухо от груди моего сына, от того места, где, быть может, забилось его сердце, хотел что-то сказать, но не сказал, видимо, боясь напрасно обнадежить меня, снова наклонился, стал слушать, весь затрепетал, откинулся назад и вдруг зашатался, словно готовый испустить дух.

«Надежды нет?» — вскричала я, схватившись за голову.

«Ванда! — глухо проговорил Маркус. — Ваш сын жив!»

И, не выдержав страшного напряжения, исчерпав до предела свое внимание, мужество, тревожное участие, мой героический и нежный друг упал как подкошенный на землю около Зденко.

Глава 35

Взволнованная этим воспоминанием, графиня Ванда умолкла и лишь через несколько минут продолжила свой рассказ:

— Мы провели в пещере несколько дней, и за это время силы и здоровье вернулись к моему сыну с поразительной быстротой. Но Маркус, удивляясь, что не находит у него ни органического повреждения, ни резкого изменения жизненно важных функций, тем не менее был испуган суровым молчанием, а также искренним или притворным безразличием, с каким он относился к изъявлениям нашей радости и к необычности своего положения. Альберт полностью потерял память. Погруженный в мрачную задумчивость, он тщетно и молчаливо пытался понять, что происходит вокруг него. Я же, зная, что единственной причиной его болезни и последовавшей за ней катастрофы было горе, не столь нетерпеливо, как Маркус, ждала возврата мучительных воспоминаний Альберта о его любви. Впрочем, Маркус и сам признавал, что только этим забвением прошлого и можно объяснить столь быстрое восстановление физических сил. Тело Альберта оживало за счет разума столь же быстро, сколь быстро оно надломилось под болезненным воздействием мрачных мыслей. «Он жив и, несомненно, будет жить, — говорил мне Маркус, — но вот рассудок его, быть может, помутился навсегда». — «Выведем его как можно скорее из этого подземелья, — отвечала я. — Воздух, солнце и движение не могут не пробудить его от этого душевного сна». — «А главное, избавим его от этой уродливой, невозможной жизни, — говорил Маркус. — Она-то и убила его. Разлучим его с этой семьей, с этим обществом — они противоречат всем его инстинктам. Отвезем его к друзьям, и общение с ними поможет его душе вновь обрести ясность и силу».

Могла ли я колебаться? Как-то в сумерках, бродя с опаской по окрестностям Шрекенштейна и делая вид, что прошу милостыню, я узнала от редких прохожих, что граф Христиан как будто бы впал в детство. Он не понял бы, что означает возвращение сына, а сам Альберт, увидев и поняв трагедию этой преждевременной духовной смерти, мог бы окончательно погибнуть. Так должно ли было вернуть его домой и доверить неразумным заботам старой тетки, невежественного капеллана и опустившегося дяди, по вине которых он так плохо жил и так печально умер?

«Да, бежим с ним вместе, — сказала я наконец Маркусу. — Он не должен видеть агонию отца и ужасающее зрелище католического идолопоклонства, каким здесь окружают смертное ложе. Мне больно при мысли, что, когда супруг мой будет расставаться с землей, я не смогу проститься с ним и получить от него прощение. Правда, он никогда меня не понимал, однако его бесхитростная, чистая душа всегда вызывала во мне уважение, и, уйдя от него, я так же свято берегла его честное имя, как и во время нашей совместной жизни. Но раз уж это необходимо, раз наше появление — мое и сына — может оказаться для него либо безразличным, либо гибельным, не отдадим ризенбургскому склепу того, кого мы отвоевали у смерти. Для Альберта — я все еще надеюсь на это — открывается широкая дорога. Последуем же душевному порыву, который привел нас сюда! Вырвем Альберта из темницы ложного долга, созданного положением и богатством! Этот долг был и будет преступлением в его глазах, а если в угоду родным, которых старость и смерть уже собираются у него отнять, он все-таки заставит себя выполнять его, то умрет и сам, умрет раньше их. Я хорошо знаю, сколько мне пришлось выстрадать в этом рабстве мысли, в этом смертельном и бесконечном поединке между духовной и обыденной жизнью, между принципами, инстинктами и вынужденными поступками. Мне ясно, — он прошел теми же путями и впитывал тот же яд. Так спасем его, а если когда-нибудь он захочет отказаться от нашего решения, разве не будет он волен сделать это? Если же дни его отца продлятся и его собственное нравственное здоровье позволит, он всегда успеет вернуться и облегчить последние дни Христиана своим присутствием и любовью». — «Это будет трудно, — возразил Маркус. — Если Альберт передумает и захочет снова вернуться в общество, в свет и в семью, перед ним возникнут огромные препятствия. Но вряд ли это случится. Быть может, его семья угаснет прежде, чем он обретет память. Что же касается восстановления имени, почестей, высокого положения и богатства… я знаю, как он посмотрит на все это в тот день, когда вновь станет самим собой. Дай бог; чтобы этот день настал! Самая важная, самая неотложная наша задача — поместить его в такие условия, где его выздоровление станет возможным».

И вот однажды ночью, как только Альберт смог держаться на ногах, мы вышли из пещеры. Неподалеку от Шрекенштейна мы посадили его на лошадь и таким образом добрались до границы. Как вы знаете, граница находится очень близко оттуда, и мы нашли там более удобный и быстрый способ передвижения. Отношения, которые наш орден поддерживает с многочисленными членами масонского братства, дают нам во всей Германии возможность путешествовать инкогнито, не подвергаясь допросам полиции. Единственным опасным для нас местом была Чехия из-за недавних волнений в Праге и бдительного надзора австрийских властей.

— А что сталось со Зденко? — спросила молодая графиня Рудольштадт.

— Зденко едва не погубил нас, так как хотел воспрепятствовать нашему отъезду, или, во всяком случае, отъезду Альберта, не желая ни расстаться с ним, ни его сопровождать. Он был убежден, что Альберт не может жить вне зловещей и мрачной пещеры Шрекенштейна. «Только здесь мой Подебрад спокоен, — говорил он. — В других местах его мучают, мешают спать, заставляют отрекаться от наших отцов с горы Табор и вести постыдную, преступную жизнь, которая приводит его в отчаяние. Оставьте его здесь, у меня. Я выхожу его, как уже выхаживал много раз. Я не буду мешать его размышлениям. Когда ему захочется молчать, я буду ходить совершенно бесшумно, а морду Цинабра буду держать в руках целыми часами, чтобы пес не испугал его, вздумав лизать ему руку. Когда он захочет повеселиться, я стану петь его любимые песни и придумаю для него новые, которые тоже понравятся ему, — ведь он любил все мои песни, только он один и понимает их. Говорю вам — оставьте мне моего Подебрада. Я лучше вас знаю, что ему нужно. Когда же вы приедете снова, то услышите, как он играет на скрипке, увидите, как он сажает на могилу своей любимой матери красивые кипарисовые ветки — я нарежу их в лесу, если он захочет. Я буду хорошо кормить его. Мне известны все хижины, где бедному старому Зденко никогда не отказывали в хлебе, молоке, фруктах. Сами того не зная, бедные крестьяне Богемского Леса давно уже кормят своего благородного господина, богача Подебрада. Альберт не любит пиров, где едят мясо животных, он предпочитает жизнь невинную и простую. Он не нуждается в солнечном свете, ему приятнее луч луны, скользящий сквозь деревья, а когда ему хочется видеть людей, я вожу его на уединенные лужайки, где на ночь разбивают свои шатры его друзья цыгане, божьи дети, которые не знают ни законов, ни богатств».