— Я не спрашивала.

— Его наружность?

— Я не видела его лица.

— Как же ты узнала бы его, если б встретила?

— Мне кажется, я узнаю его, коснувшись его руки.

— А если бы от этого испытания зависела твоя судьба и ты бы ошиблась?

— Это было бы ужасно.

— Бойся же своей неосторожности, несчастное дитя! Твоя любовь безумна.

— Я это знаю.

— И твое сердце не борется с ней?

— У меня нет сил.

— Но хочешь ли ты побороть ее?

— Нет, даже и не хочу.

— Значит, твое сердце свободно от любой привязанности?

— Совершенно свободно.

— Но ведь ты вдова?

— Думаю, что вдова.

— А если бы ты не была вдовой?

— Я поборола бы свою любовь и исполнила бы свой долг. — С сожалением? С болью?

— Быть может, даже с отчаянием. Но исполнила бы.

— Ты, стало быть, не любила того, кто был твоим супругом?

— Я любила его как сестра. Я сделала все, что было в моих силах, чтобы полюбить его любовью.

— И не смогла?

— Теперь, когда я знаю, что значит любить, могу ответить — нет.

— Не упрекай себя — нельзя любить против воли. Так ты думаешь, что любишь этого Ливерани? Серьезно, благоговейно, пылко?

— Да, все эти чувства живут в моем сердце, но, может быть, он недостоин их!..

— Он их достоин.

— О, мой отец, — воскликнула преисполненная благодарности Консуэло, готовая упасть перед старцем на колени.

— Он достоин безграничной любви не менее, чем сам Альберт! Но ты должна отказаться от нее.

— Значит, это я недостойна его? — с болью спросила Консуэло.

— Ты была бы достойна, но ты не свободна. Альберт Рудольштадтский жив. — О боже, прости меня! — прошептала Консуэло, падая на колени и закрывая лицо руками.

В течение нескольких секунд исповедник и кающаяся хранили тяжелое молчание. Но Консуэло вдруг вспомнила обвинения Сюпервиля и ужаснулась. Что, если этот старец, внушающий столь глубокое почтение, всего лишь участник какой-то гнусной махинации? Что, если он хочет воспользоваться непорочностью и чувствительностью несчастной Консуэло, чтобы бросить ее в объятия подлого самозванца? Она подняла голову и, бледная от волнения, с сухими глазами и дрожащими губами попыталась проникнуть взглядом сквозь эту бездушную маску, быть может, скрывавшую бледность преступника или дьявольскую улыбку злодея.

— Альберт жив? — сказала она. — Вы уверены в этом? А известно ли вам, что есть человек, очень на него похожий? Я и сама чуть было не приняла его за Альберта.

— Мне известна эта нелепая выдумка, — спокойно ответил старик, — известны все глупости, придуманные Сюпервилем, чтобы снять с себя обвинение в том, что он опозорил науку и совершил преступление, велев отнести в склеп спящего человека. Весь этот бред можно разрушить несколькими словами. Во-первых, Сюпервиль был признан неспособным подняться выше нескольких незначительных степеней тайных обществ, которыми руководили мы, и его уязвленное самолюбие в сочетании с болезненным, нескромным любопытством не могло перенести такое унижение. Во-вторых, граф Альберт никогда не помышлял о том, чтобы потребовать свое наследство; он отказался от него добровольно и никогда не согласится вернуть свое имя и занять в обществе свое положение, ибо это возбудило бы скандальные толки относительно тождества его личности и задело бы его гордость. Возможно, что он дурно понял свой истинный долг, отрекаясь, так сказать, от самого себя. Он мог бы употребить свое состояние лучше, чем его наследники. Он отнял у себя один из способов делать добро, дарованных ему провидением. Но у него остались другие способы, а главное, голос любви оказался здесь сильнее голоса совести. Он помнил, что вы не любили его именно потому, что он был богат и знатен. Он пожелал безвозвратно отказаться от своего имени и состояния. И сделал это с нашего разрешения. Теперь вы не любите его, вы любите другого. Он никогда не потребует, чтобы вы стали его супругой, ибо вы согласились на это лишь из сострадания к умирающему. У него хватит мужества отказаться от вас. У нас нет никаких прав ни на того, кого вы зовете Ливерани, ни на вас самих, кроме права убеждать и советовать. Если вы пожелаете бежать вместе, мы не станем вам препятствовать. Мы не признаем ни тюрем, ни арестов, ни пыток, что бы там ни наговорил вам легковерный и трусливый слуга. Мы ненавидим методы тирании. Ваша судьба в ваших руках. Идите и поразмыслите еще раз, бедная Консуэло, и да вразумит вас бог!

Консуэло выслушала эти слова с глубоким изумлением. Когда старик кончил говорить, она поднялась с колен и твердо сказала:

— Мне незачем размышлять, мой выбор сделан. Альберт здесь? Проводите меня, и я упаду к его ногам.

— Альберта здесь нет. Ему не подобало быть свидетелем нашего разговора. Он даже не знает о той мучительной борьбе, которую вы переживаете в эту минуту.

— О мой дорогой Альберт! — вскричала Консуэло, поднимая глаза к небу.

— Я выйду из нее победительницей.

Потом она опустилась на колени перед стариком.

— Отец мой, — сказала она, — отпустите мне мои грехи и помогите никогда больше не видеть Ливерани. Я не хочу более любить его, я не буду его любить.

Старец положил свои дрожащие руки на голову Консуэло, но когда он снял их, она не смогла подняться. Подавляя душившие ее рыдания, сломленная непосильной борьбой, она вынуждена была опереться на руку исповедника и с его помощью вышла из часовни.

Глава 29

На следующий день, в двенадцать часов, малиновка постучала клювом и коготками в окошко Консуэло. Подойдя, чтобы открыть, Консуэло увидела на ее оранжевой грудке перекрещивающуюся черную нитку и уже невольно взялась за оконную задвижку, но тотчас отдернула руку. «Лети прочь, вестница несчастья! — сказала она. — Прочь, бедная невинная посредница! Ты переносишь греховные письма и преступные слова. Быть может, у меня не хватит мужества не ответить на последнее прости. Ведь я не имею права даже и на то, чтобы он понял, как я сожалею и как страдаю».

Чтобы избавиться от крылатой искусительницы, привыкшей к лучшему приему и сердито бившейся о стекло, Консуэло убежала в музыкальный салон. Здесь, чтобы не слышать криков и упреков своей любимицы, которая, последовав за ней, подлетела и к этому окну, она села за клавесин, испытывая тягостное чувство матери, затыкающей уши, чтобы не слышать жалобных криков своего наказанного ребенка. Однако не досада и огорчение малиновки заботили сейчас бедную Консуэло. Записка, которую она принесла под крылом, обладала голосом, еще более надрывающим душу. Вот этот-то голос — так казалось нашей пылкой затворнице — плакал и стонал, умоляя, чтобы его услышали.

И все же она устояла. Но истинная любовь не отступает перед препятствиями и снова идет на приступ, становясь еще более властной и торжествующей после каждой из наших побед над нею. Можно сказать без преувеличения, что, борясь с любовью, мы лишь даем ей в руки новое оружие. Часов около трех в комнату вошел Маттеус с целой охапкой цветов, которые он ежедневно приносил своей узнице (ибо в глубине души любил ее за кротость и доброту), и она, как обычно, стала разбирать их, чтобы самой расставить в стоявшие на столике красивые вазы. В своем заточении она всегда любила это занятие, но на сей раз почти не обрадовалась и начала расставлять цветы машинально, чтобы только как-нибудь заполнить несколько минут из убийственно тянувшихся медлительных часов. Внезапно из пучка нарциссов, находившихся в центре душистого снопа, выпало запечатанное письмо без адреса. Тщетно пыталась она убедить себя, что письмо могло быть послано судом Невидимых. В противном случае разве мог бы Маттеус принести его? К сожалению, Маттеус уже вышел и не мог дать ей объяснений. Пришлось позвонить ему, но случайно он явился не через пять минут после звонка, как это бывало обычно. а только через десять. Консуэло потратила слишком много мужества на борьбу с малиновкой. У нее уже не хватило сил на борьбу с букетом. В ту минуту, как вошел Маттеус, она дочитывала постскриптум: «Не расспрашивайте Маттеуса — он ничего не знает о проступке, который я заставил его совершить». Итак, пришлось попросить Маттеуса только об одном — завести остановившиеся часы.