— Графиня Рудольштадт отказалась от всех своих прав в обществе, и ей не о чем просить у вас. Цыганка Консуэло…

— Остановись и взвесь слова, которые ты произнесла. Будь твой супруг жив, имела ли бы ты право лишить его своего доверия, отречься от его имени, отказаться от его состояния, словом — превратиться вновь в цыганку Консуэло ради того, чтобы пощадить суетное и бессмысленное тщеславие его семьи и его сословия?

— Разумеется, нет.

— Значит, ты думаешь, что смерть навсегда разорвала ваши узы? Значит, ты не обязана оставаться верной памяти Альберта, уважать и любить ее? Кровь прилила к щекам Консуэло, она смутилась. Потом побледнела снова. Мысль, что сейчас эти люди, подобно Калиостро и графу де Сен-Жермену, скажут ей о возможном воскрешении Альберта и даже вызовут его призрак, наполнила ее душу таким страхом, что она не смогла вымолвить ни слова.

— Супруга Альберта Подебрада, — продолжал допрашивавший, — твое молчание обличает тебя. Для тебя Альберт умер весь, ты смотришь на брак с ним как на одну из случайностей твоей полной приключений жизни, как на случайность, которая не оставила никаких последствий, не наложила на тебя никаких обязательств. Цыганка, ты можешь удалиться. Мы приняли участие в твоей судьбе лишь ради тех уз, какие связывали тебя с превосходнейшим из людей. Ты недостойна нашей привязанности, ибо оказалась недостойной его любви. Мы не сожалеем о том, что вернули тебе свободу: любое исправление зла, вызванного деспотизмом, — наш долг и наша радость. Но на этом наше покровительство будет закончено. Завтра ты покинешь убежище, которое мы тебе предоставили в надежде, что ты выйдешь из него очищенной и освященной. Ты вернешься в мир — к призраку славы, к опьянению безумных страстей. Да сжалится над тобою господь! Мы же покидаем тебя навсегда.

Услыхав этот приговор, Консуэло застыла. Несколькими днями раньше она не приняла бы его без протеста, но слова «безумные страсти», которые только что были произнесены, напомнили ей о ее безмерной любви к незнакомцу, любви, которую она взлелеяла в своем сердце почти без раздумья и без борьбы.

Она была унижена в собственных глазах, и решение Невидимых показалось ей до известной степени заслуженным. Суровость их речей внушила ей почтение, смешанное со страхом, и она уже не собиралась восставать против того, что они сочли себя вправе судить и осудить ее, как существо, находящееся в полной их власти. Какова бы ни была наша природная гордость или безупречность нашей жизни, нередко бывает, что суровые обвинения застают нас врасплох, и мысленно мы восстанавливаем свой пройденный путь, желая прежде всего убедиться сами, что укор не заслужен. Консуэло не чувствовала себя безупречной, и обстановка, в которой она сейчас находилась, делала ее положение особенно мучительным. Однако она вспомнила, что, прося позволения предстать перед этим судом, она заранее подготовилась к тому, что он будет строг, и примирилась с этим. Она явилась сюда, готовая перенести все — укоры, любое наказание, лишь бы рыцарь был оправдан и прощен. Итак, отбросив в сторону самолюбие, она без горечи выслушала упреки и некоторое время обдумывала свой ответ.

— Возможно, что я и заслужила этот жестокий приговор, — наконец произнесла она. — Я отнюдь не довольна собой. Но когда я шла сюда, у меня было мое собственное представление о Невидимых, и я хочу рассказать вам о нем. То немногое, что я узнала о вас благодаря молве, распространившейся в народе, и той свободе, которою я сама обязана вам, заставило меня считать вас людьми столь же совершенными в своей добродетели, сколь и могущественными в обществе. Если вы таковы, какими кажетесь мне, то почему же вы так резко отталкиваете меня, даже не указав пути, который я должна избрать, чтобы избавиться от заблуждений и сделаться достойной вашего покровительства? Я знаю, что благодаря Альберту Рудольштадтскому, превосходнейшему из людей, как вы правильно его назвали, вдова его заслуживала какого-то участия с вашей стороны. Но если бы я не была женой Альберта, даже если бы я никогда не была достойна стать ею, разве цыганка Консуэло, девушка без имени, без семьи, без отчизны, не имеет сама по себе права на вашу отеческую заботливость? Допустим, я великая грешница, но разве вы не подобны царству божию, где обращение одного отверженного приносит больше радости, чем стойкость сотни избранных? И наконец, если закон, который объединяет и вдохновляет вас, это закон божеский, то вы отступаете от него, отталкивая меня. Вы намеревались — сказали вы — очистить и освятить мою душу. Так попытайтесь же поднять ее до высоты ваших душ. Я несведуща, но не строптива. Докажите мне вашу святость, проявив терпение и милосердие, и я признаю вас за учителей, с которых буду во всем брать пример.

Наступило молчание. Допрашивающий обернулся к судьям, и, по-видимому, они стали совещаться. Наконец один из них сказал:

— Консуэло, ты пришла сюда гордой, почему же ты не хочешь удалиться такой же? Мы имели право упрекнуть тебя — ведь ты сама обратилась к нам. Но мы не имеем права поработить твою волю и завладеть твоей жизнью, если ты не отдаешь их нам добровольно и с охотой. Как можем мы требовать от тебя такой жертвы? Ты нас не знаешь. Судилище, к чьей святости ты взываешь, является, быть может, самым нечестивым или по меньшей мере самым дерзким, какое когда-либо действовало втайне против законов, управляющих миром. Что ты знаешь об этом? А если бы нам пришлось открыть тебе глубокое познание свойств, совершенно тебе неведомых, хватило ли бы у тебя мужества всецело отдаться длительному изучению столь трудно постижимого предмета, еще не зная его цели? А мы — разве можем мы положиться на твердость веры новообращенной, столь дурно подготовленной, как ты? Возможно, нам пришлось бы посвятить тебя в важные тайны, а порукой явилось бы только твое природное благородство — мы достаточно знакомы с ним, чтобы быть уверенными в твоей скромности, — но нам нужны не скромные наперсники, в них у нас нет недостатка. Для утверждения божеского закона нам нужны ревностные ученики, свободные от всех предрассудков, от всякого эгоизма, от всех легкомысленных страстей и светских привычек. Загляни в глубь своей души. Можешь ли ты принести нам все эти жертвы? Можешь ли сообразовать свои поступки и свою жизнь с теми врожденными инстинктами, какие ты чувствуешь в себе, и с теми жизненными правилами, которым мы тебя научим с тем, чтобы впоследствии ты развила их в себе? Женщина, артистка, дитя, осмелишься ли ты ответить, что готова примкнуть к суровым мужчинам и трудиться вместе с ними над делом целых столетий?

— Все, что вы мне сказали, действительно очень серьезно, — ответила Консуэло, — и я с трудом понимаю вас. Дайте мне время подумать, не изгоняйте меня, прежде чем не узнаете мое сердце.

Быть может, оно недостойно света, который вы можете в него пролить, но разве есть хоть одна искренняя душа, недостойная истины? Чем могу я быть полезной вам? Меня пугает собственное бессилие. Женщина и артистка, — иначе говоря, ребенок! Но если вы до сих пор покровительствовали мне, значит, предвидели во мне нечто… А я?.. Что-то подсказывает мне, что я не должна расстаться с вами, не попытавшись доказать свою признательность. Не изгоняйте же меня, попробуйте меня просветить.

— Мы даем тебе еще неделю на размышление, — сказал судья в красном плаще — тот, что уже говорил прежде, — но ты должна поклясться, что не сделаешь ни малейшей попытки узнать, где ты сейчас и кто те лица, которых ты здесь видишь. Ты должна также дать слово, что не выйдешь за пределы сада, предназначенного для твоих прогулок, хотя бы ворота были открыты и призраки самых дорогих твоих друзей манили тебя к себе. Ты не должна задавать никаких вопросов тем, кто тебе прислуживает, а также любому, кто может проникнуть к тебе тайно.

— Этого никогда не случится, — поспешила ответить Консуэло, — и, если хотите, я дам слово никогда не принимать у себя ни одного человека без вашего разрешения, но взамен я смиренно прошу об одной милости…