Во время одной из его отлучек у меня появились ужасные конвульсии, которые невежественный и тщеславный доктор Вецелиус, — вы знаете его, — пользовавший меня в отсутствие Маркуса, назвал злокачественной лихорадкой. После припадка я впала в полную прострацию, которую приняли за смерть. Пульс не бился, дыхания не было слышно. И тем не менее я находилась в полном сознании. Я слышала молитвы капеллана и стенания моей семьи, слышала душераздирающие крики моего единственного ребенка, моего бедного Альберта, но не могла сделать ни одного движения, не могла даже взглянуть на него. Мне закрыли глаза, и у меня не было сил открыть их. Я думала, что, быть может, это смерть и что душа, лишенная воздействия на труп, сохранила во время кончины страдания жизни и ужас перед могилой. Лежа на смертном одре, я услышала страшные вещи. Капеллан, пытаясь смягчить искреннюю и острую скорбь канониссы, говорил ей, что надо благодарить бога за все и что это великое благо для моего мужа — избавиться от вечных тревог из-за моей болезни и из-за вспышек моей заблудшей души. Он употреблял не столь резкие выражения, но смысл их был именно таков, и канонисса, слушая его, понемногу успокаивалась. Она даже попыталась потом теми же самыми доводами утешить и Христиана, еще более смягчив его слова, но сохранив их жестокий для меня смысл. Я слышала и понимала все с ужасающей отчетливостью. Это воля божия, говорили они, что я не буду воспитывать своего сына и что он с малых лет будет избавлен от яда ереси, которым я была заражена. Вот что было сказано моему супругу, когда, прижимая к груди Альберта, он воскликнул: «Бедное дитя! Что станется с тобой без матери!» — «Вы воспитаете его в духе божием!» — таков был ответ капеллана.

Наконец, после трех дней неподвижного и немого отчаяния, я была перенесена в склеп, так и не найдя в себе силы сделать хоть одно движение и ни на секунду не сомневаясь в ожидавшей меня страшной смерти. Меня осыпали драгоценными камнями, надели на меня роскошное подвенечное платье, то самое, в котором вы видели меня на портрете. Голову мне украсили венком из живых цветов, на грудь повесили золотое распятие и положили меня в длинную нишу белого мрамора, высеченную в подземной части часовни. Я не почувствовала ни холода, ни отсутствия воздуха — во мне жила только мысль.

Маркус приехал часом позже. Сперва отчаяние лишило его всякой способности рассуждать. Он бессознательно распростерся ниц на моей могиле. Его увели насильно. Ночью он вернулся вооруженный молотком и ломом: ему пришла в голову страшная догадка. Он знал о моих летаргических припадках. Правда, они никогда не бывали такими длительными, до такой степени напоминающими смерть, но несмотря на то, — что ему случалось наблюдать это странное состояние лишь в течение нескольких минут, он мог сделать вывод о возможности ужасной ошибки. Познания Вецелиуса не внушали ему ни малейшего доверия. Я слышала его шаги над моей головой, я узнала их. Звук железа, приподымавшего каменную плиту, заставил меня вздрогнуть, но я не могла издать ни единого возгласа, ни единого стона. Когда он поднял покрывало, закрывавшее мне лицо, я до такой степени изнемогла от усилий окликнуть его, что казалась более мертвой, чем когда бы то ни было. Он долго колебался, он тысячу раз вопрошал мое угасшее дыхание, мое сердце, мои оледеневшие руки. Я была застывшей и неподвижной, как труп. Я слышала, как он в отчаянии прошептал: «Это конец! Надежды нет! Умерла, умерла!.. О Ванда!» Он снова опустил покрывало, но не закрыл меня камнем. Снова воцарилась жуткая тишина. Быть может, он лишился чувств? Или тоже покинул меня, но, исполненный ужаса, внушенного зрелищем той, кого любил, забыл закрыть мой гроб?

Однако, погруженный в мрачное раздумье, Маркус размышлял в это время над одним планом, трагическим, как его скорбь, необычным, как его характер. Он решил избавить мое тело от мерзости разложения. Он решил тайно вынести его, набальзамировать, замуровать в металлическом гробу и навсегда сохранить подле себя. Он спрашивал себя, хватит ли у него мужества на это, и вдруг, в порыве экзальтации, сказал себе, что хватит. Он вынул меня из гроба и, не зная еще, позволят ли ему силы донести труп до его жилища, находившегося более чем в миле от замка, положил меня на каменный пол, а нишу закрыл плитой с тем нечеловеческим хладнокровием, какое часто сопровождает порывы безумия. Потом он плотно закутал меня своим плащом и вынес из замка: в то время замок не запирался так тщательно, как сейчас, ибо шайки преступников, появившихся после войны, еще не показывались в окрестностях. Я была так худа, что ноша оказалась не слишком тяжелой. Выбирая самые безлюдные тропинки, Маркус миновал лес. Он много раз опускал меня на землю, изнемогая не столько от усталости, сколько от отчаяния и горя. Впоследствии он рассказывал мне, что мысль о похищении трупа ужасала его и что были минуты, когда он готов был отнести меня обратно в могилу. Наконец он дошел до своего жилища, бесшумно проник в сад и тайком пронес меня в отдельный флигель, служивший ему кабинетом для занятий. Только здесь радость, которую я испытала, увидев себя спасенной, первая радость за десять лет жизни, развязала мне язык, и я произнесла какое-то слово.

На смену изнеможению пришел новый бурный припадок. У меня откуда-то взялись непомерные силы — я кричала, вопила. Прибежали служанка и садовник, думая, что Маркуса убивают. Но у него хватило присутствия духа выбежать им навстречу и сказать, что некая дама явилась к нему, чтобы тайно разрешиться от бремени, и что он убьет каждого, кто попытается ее увидеть, а тот, кто проговорится об этом, будет немедленно уволен. Обман увенчался успехом. Тяжело больная, я пролежала в этом флигеле три дня. Не отходя ни на шаг, Маркус ухаживал за мной с умением та старанием, равными силе его воли. Когда я начала выздоравливать и обрела способность рассуждать, то со страхом приникла к нему, думая, что теперь нам надо расстаться.

«О, Маркус! — вскричала я. — Зачем вы не дали мне умереть здесь, в ваших объятиях? Если вы любите меня, то лучше убейте! Для меня возвращение в семью хуже смерти».

«Сударыня, — ответил он твердо, — вы никогда не вернетесь домой, я дал эту клятву богу и самому себе. Отныне вы принадлежите одному мне и покинете меня, только переступив через мой труп».

Это страшное решение ужаснуло и в то же время восхитило меня. Я была слишком потрясена и слишком слаба, чтобы осознать всю его важность. Я слушала Маркуса с боязливой и доверчивой покорностью ребенка. Он заботился обо мне, лечил меня, и постепенно я привыкла к мысли никогда не возвращаться в Ризенбург, не опровергать своей мнимой смерти. Стараясь меня убедить, Маркус был необыкновенно красноречив. Он говорил, что моя супружеская жизнь немыслима и что я не имею права идти на верную смерть. Он клялся, что найдет способ надолго укрыть меня от людей и сумеет на всю жизнь оградить от опасности видеть тех, кто знал меня прежде. Обещал, что будет следить за здоровьем моего сына и найдет для меня возможность тайно видеть его. Он так твердо уверил меня в реальности этой необыкновенной перспективы, что я позволила себя убедить. Я согласилась уехать с ним и навсегда отказаться от имени графини Рудольштадт.

Однако в ту ночь, когда мы собирались ехать, за Маркусом пришли из замка с известием, что Альберт опасно заболел. Материнская нежность, казалось, заглушенная несчастьем, вновь вспыхнула в моей груди. Я решила во что бы то ни стало сопровождать Маркуса в Ризенбург, и ни один человек в мире, даже сам Маркус, не смог бы меня разубедить. Я села с ним в карету и, покрытая длинной вуалью, стала с мучительной тревогой ждать невдалеке от замка возвращения Маркуса, чтобы получить известие о здоровье сына. Вскоре Маркус вернулся, уверил меня, что мальчик вне опасности, и предложил отвезти меня обратно, с тем чтобы самому опять поехать в замок и провести ночь возле Альберта. Но я не могла согласиться на это. Прячась за темными стенами замка, дрожа и волнуясь, я решила ждать еще, а он ушел в дом ухаживать за моим сыном. Но не успела я остаться одна, как ужасная тревога стала грызть мое сердце. Я вообразила, что Маркус скрыл от меня истинное положение Альберта, что, быть может, он умирает, что он умрет без последнего материнского поцелуя. Под влиянием этой ужасной мысли я бросилась в галерею замка. Слуга, попавшийся мне навстречу, уронил факел и убежал крестясь. Вуаль закрывала мое лицо, но появления женщины среди ночи было вполне довольно, чтобы разбудить суеверные догадки простодушных слуг. Они не сомневались, что я — призрак несчастной и нечестивой графини Ванды. Благодаря счастливой случайности мне удалось проникнуть в спальню сына, не встретив никого более, а канонисса как раз в эту минуту вышла оттуда за каким-то лекарством, которое велел дать ребенку Маркус. Муж мой, вместо того чтобы деятельно бороться с опасностью, по своему обыкновению молился в часовне. Я бросилась к Альберту и прижала его к груди. Он совершенно не испугался и отвечал на мои поцелуи — он не понимал тех, кто говорил ему, что я умерла. В этот миг на пороге появился капеллан. Маркус решил, что все погибло. Однако с редким присутствием духа он продолжал стоять неподвижно и делать вид, что не замечает меня. Капеллан прерывающимся голосом произнес несколько слов заклинания и, не посмев сделать ни шагу, упал без чувств. Тогда я решилась бежать через другую дверь и в темноте добралась до места, где прежде меня оставил Маркус. Я успокоилась — ведь я увидела, что Альберту стало лучше; у него были теплые ручки, и на лице уже не играл лихорадочный румянец. Обморок и испуг капеллана были приписаны тому, что ему померещился призрак. Он уверял, что видел меня с ребенком на руках рядом с Маркусом. Маркус же уверял, что ничего не видел. Альберт быстро заснул. Но наутро он стал расспрашивать обо мне и потом, не веря, что я умерла, хоть ему и старались это внушить, стал часто видеть меня во сне и без конца призывал меня к себе. С этого дня детство Альберта было омрачено неусыпным надзором, и суеверные души Ризенбурга без конца возносили молитвы, отгоняя роковой призрак матери от его колыбели.