— Ой, что это там такое острое?
На ранний шум из двери ведущего в детскую коридорчика высунулась Поля и, мгновенно срисовав обстановку, с визгом скатилась по лестнице к нам. Скоро маму догонит ростом. Широко распахнула тоненькие руки и загребла в объятия нас обоих. Она с ранних лет очень любила, когда мы обнимаемся, и всегда норовила присоединиться. Иногда даже сама начинала возглавлять: «Что вы ровно брат с сестрой сидите? А ну обнимитесь! Поцелуйтесь!» И когда мы, посмеиваясь, соприкасались губами, восторженно и хищно взвизгивала, с размаху прыгала к нам на колени, одной рукой обнимала за шею меня, другой — маму, и совалась мордашкой к нам, чтобы целоваться а-труа.
Папенька приехал! Папчик! Наш любименький! А я не успела описать сказку! А ты уже отдохнул?
— Да, Полька, — ответил я. — Я уже отдохнул.
— Здорово, мам, правда? Как быстро.
— Долго ли умеючи, — сказала Лиза. У нее было счастливое лиц. Она приподнялась на цыпочки и поцеловала меня в небритый подбородок.
5
Гудок. Гудок. Гудок. Еще гудок. Неужели успела куда-то уйти? Мутное марево сотен приглушенных разговоров и сотен шаркающих шагов висел в громадном зале, время от времени его продавливал шкворчащий голос громкоговорителей, объявляющих рейсы. Невозмутимый доктор Круус, свесив в длинной руке строгий чемоданчик, стоял поодаль и все посматривал на часы. Шалишь, до посадки еще восемь минут. Климов и Григорович из группы «Веди», азартно жестикулируя, что-то доказывали друг другу, присев прямо на ступеньку лестницы, ведущей на второй этаж.
Щелчок.
— Стасенька, алло! Доброе утро!
— Саша! — голос измученный, больной. — Господи, ну нельзя же так! Я всю ночь не спала, ждала, когда ты позвонишь…
Вот тебе.
— А я, наоборот, боялся разбудить, думал — отдыхаешь.
— Да уж, отдохнула, поверь. Врагу не пожелаешь. Ты где?
— В аэропорту. Улетаем сейчас по делам.
— Надолго?
— Точно не знаю, На несколько дней, не больше.
— Ты успел поспать?
— Да, конечно.
— Домой забежал? — вопросы заботливые, а тон чужой. «Повинность исполняю… от сердца улетаю…» Может, это она уже исполняет повинность? При таком тоне можно отвечать лишь, что все в порядке.
— Все в прядке. Забежал, конечно.
— Тебя покормили? В сухое переоделся?
— Все-все в порядке. Ты-то как?
— Да пустяки.
Это могло значить и что сырость опять ударила по бронхам. И что какой нибудь журнал опять задерживает с выплатой, и в доме нет денег. И что угодно. Очень значимое слово «пустяки», когда его произносят так. Но пытать о подробностях бесполезно — не скажет нипочем. Остается либо бессильно гадать до зуда под черепом, либо махнуть рукой, дескать все равно сейчас ничем помочь не могу. Но так вот раз махнешь, два махнешь, три махнешь — и близкий человек становится чужим. А раз погадаешь, два погадаешь, три погадаешь — и сбрендишь. Широкий выбор.
— Стасик, я как только вернусь — сразу позвоню.
— Звони.
— Знаешь, ужасно хотелось забежать прямо посреди ночи…
— Ну и забежал бы.
Я глотнул воздуха.
— Стасик, но ты так ушла в порту…
— Обычно ушла, ногами. Саша, тебе, наверное, уже пора, — она словно разглядела со своего Каменноостровского, что Круус опять отследил время и, тактично не глядя в мою сторону, сделал знак сыскарям, те поднялись, Климов набросил на плечо ремень яркой молодежной сумки с нарисованными на раздутом боку пальмами и девицами в купальниках, Григорович, прядая плечами, поудобнее упокоил на спине старомодный рюкзак. Конспираторы.
Я и не знал, что сказать. От беспомощности слезы наворачивались.
— Береги себя, Сашенька, умоляю, — глухо сказала Стася и повесила трубку.
Тюратам
1
Жара.
Зыбко трепещет горизонт. Степь еще не сожжена, еще не стала мертвенно-коричневой и пыльной, но уже тронута жесткой желтизной. Раскалено бледно-голубое предвечернее небо, ни облачка на нем, лишь темная крапинка ястреба перетекает через зенит.
От Каспия сюда, отсюда к Алтаю, через Алтай в Монголию и дальше, дальше, обрываясь лишь вместе с материком, тянется этот изумительный, не знающий себе равных, раскатанный и утрамбованный тысячелетним солнечным половодьем травяной океан.
Великая степь. Грандиозный котел, кипевший двадцать веков. Сколько раз он выплескивал обжигающие оседлый мир волны! Великая культура, не столько, быть может, по конечным достижениям своим — хотя нам ли, забившимся в тяжелые утесы неподвижных домов, судить об этом, — сколько по своеобразию и по длительности этого своеобразия.
Едет гуннов царь Аттила…
Где-то здесь — ну, может, немного южнее — прошли когда-то те, кто, поначалу залив половину Руси кровью, затем выдержав волну ответной экспансии, давно стал с этой Русью как бы двумя сторонами одной медали, драгоценной медали, которой скупая на призы история награждает тех, кто сумел выжить и сжиться.
Священная земля.
Словно бы в задумчивости отойдя подальше от остальных и улучшив момент, когда на меня не смотрели, я опустился на колени и быстро поцеловал эту сухую и крепкую, как дерево, землю. Поднялся. От ангаров уже шпарил, подпрыгивая на невидимых отсюда неровностях, открытый джип, уже виден был начальник тюратамского гэ-бэ полковник Болсохоев, стоявший в кабине рядом с шофером и отчетливо подпрыгивающий вместе с джипом. Одной рукой он вцепился в ветровое стекло, другой придерживал за козырек фуражку. Я медленно пошел ему на встречу. Джип подлетел и, передернувшись всем телом, остановился, как вкопанный, Болсохоев, с заранее протянутой рукою, соскочил на землю. Мы обменялись рукопожатием.
— Здравствуйте, Яхонт Алдабергенович.
— Здравствуйте, Александр Львович, с прибытием, — он тронул фуражку, до этого, видимо, нахлобученную слишком туго, чтобы не сдуло. — Да, Ибрай вас очень точно посадил. С этого самого места взлетал «Цесаревич». До ангаров триста двадцать метров. Тягач, который выкатил гравилет со стоянки на поле, вел Усман Джумбаев. И по его собственным словам, и по всем свидетельствам — к аппарату он не подходил. Привел тягач из гаража — вон там наши гаражи, слева — не выходя из кабины, дождался, когда зацепят, вывел на поле, дождался, когда отцепят, опять-таки не выходя из кабины, и вместе с техником Кисленко вернулся в гараж.
За разговором мы незаметно подошли к авиетке, доставившей нас из Верного. Я представил Болсохоеву своих людей, притаившихся от солнца в тени небольшого, наполовину остекленного корпуса.
— Я еще нужен, Яхонт Алдабергенович? — спросил молодой пилот, высунувшись из кабины. Болсохоев вопросительно посмотрел на меня. Я жестом отпасовал вопрос обратно к нему.
— Тюратам — вот он, три версты, — сказал Болсохоев, махнув рукой в сторону раскинувшегося к северному горизонту, плавящемуся в мареве массиву белоснежных многоквартирных домов. — Там, — полковник ткнул на юго-запад, — стартовые капсулы, это подальше, верст семнадцать. Но, как я понимаю, нам туда не нужно?
— Пока не нужно.
— Тогда лети, голубчик, — сказал Болсохоев пилоту. Тот кивнул, повел ладонью прощально и втянул голову в кабину. Параболические приемники на гребне авиетки шевельнулись, оживая, уставились в одну точку, и авиетка беззвучно взмыла вверх. Все стремительнее… вот слепяще моргнул отсвет солнца, отраженный каким-то из стекол кабины, вот уже стала темной крапинкой, как ястреб — и пропала.
— Рассказывайте дальше, Яхонт Алдабергенович, — попросил я.
— Степа Черевичный все утро возился в соседнем к «Цесаревичу» гнезде, — кивнув, продолжил Болсохоев. — Один наш поисковик, «Яблоко», третьего дня вернулся с капремонта, а Степа такой придира… Сенсор какой-то плохо реагировал, западал контакт, что ли, и он перебирал схему. До «Цесаревича» ему было шаг шагнуть. Но в ангаре же всегда народ. Другие техники, и вдобавок охранник, выставленный у «Цесаревича» после техосмотра, божатся, что Черевичный из моторного отсека «Яблока» не вылезал. После отлета наследника он там еще часа четыре возился, даже на обед опоздал. Наконец, сам охранник, Вардван Нуриев. Двадцать лет беспорочной службы. В показаниях свидетелей — мельком видевших его техников, рабочих, ходивших туда-сюда, есть конечно, дырки в минуту-две, но в целом все сходятся на том, что вплотную он к гравилету не подходил. И потом: за полчаса до того, как заступить на пост, он пришел на службу, через проходную пришел, с совершенно пустыми руками.