Происки Бога, происки дьявола, какая разница? Мне кажется, и отец Реми не мог отличить одно от другого.
Я снова начала наблюдать за ним. В движениях его рук, в посадке головы чувствовалась сила, которую он тщательно скрывал. Я увидела эту силу сегодня утром, когда он фехтовал с моим отцом, и искры от столкновения характеров летели во все стороны. Однако еще больше, как это ни странно, сила проявилась, когда отец Реми велел смотреть ему в глаза там, в капелле.
Чего он хотел от меня в ту минуту? Чего жаждал, к чему стремился? Он начал подчинять меня своей воле, воле служителя Господня; я чувствовала, как смыкаются вокруг железные объятия веры, тесно сплетенной с непонятным мне самой желанием. Его рука, коснувшаяся моей щеки, — что она несла? Власть человека или власть Бога, то самое смирение, которое мне вроде так нужно, или же некое обещание? Я запутывалась все больше, и мне становилось страшно.
Если раньше меня беспокоило лишь, что станет с Мишелем, когда я уйду, то отныне отец Реми прочно поселился в моих мыслях. Нет сомнений, он найдет, чем себя занять, когда я выйду замуж, и, хотя на место в доме виконта де Мальмера он рассчитывает совершенно зря, не пропадет. Почему же мне на миг показалось, что я пропаду без него? Или он стал провозвестником того самого спасения, которое Господь обещает всем?
Как, как он может меня спасти?..
А еще, когда я прислонилась к нему спиной, то почувствовала его запах. Его настоящий запах, который он прятал за ладаном и свечным воском, за привычной ролью священника. И теперь это не давало мне покоя.
Отказавшись от ужина, я ушла к себе.
Конечно, мою комнату убрали, платье унесли, покрывала на постели заменили, и на всякий случай тщательно вытерли пол. И все равно мне казалось, что тяжелый запах крови еще не выветрился; я распахнула окно, впуская холодный вечерний воздух, пропитанный факельным дымом и вонью из сточных канав.
Мне нравится Париж, но я легко покину его, вернувшись к сельской жизни. Все мое существование, все дни подчинены единственной цели, и когда я достигну ее, уже будет неважно, где в итоге окажусь. Я полюблю все, что будет окружать меня, приму любые стены, любой вид за окном, каждое утро я стану просыпаться с радостью, даже если холодно, идет снег и тучи на небе не разойдутся никогда. Каждый шаг, каждое мгновение будут пронизаны простой музыкой бытия, которая сейчас до меня уже доносится — еле слышно, с каждым днем все отчетливей, все ближе. Осталось так мало, и после этот оркестр загремит вокруг меня, закружит в праздничной пляске — шелест капель под окном, тряская дорога, полевые цветы в руках чумазой крестьянской девчонки, деревянная спинка стула, вкус спелой груши, дикий мед, прикосновение к губам и камешки, впивающиеся в ступни, когда ходишь босиком, — все, все будет мне петь.
А теперь, когда за моей спиной маячит черная тень, словно ангел смерти, раскинувший крылья, эта музыка жизни становится еще ближе и желаннее. Только в нее вплетается взгляд отца Реми, словно яркая лента в косу.
Нора переодела меня в ночную рубашку и ушла; я закуталась в халат, побродила по комнатe, пробовала читать, но буквы путались. Тогда я села в кресло и стала смотреть на распятие, еле видное в полутьме. У меня в комнате хорошее распятие: черное дерево, слоновая кость — семейная ценность. Христос блестел молочными ногами, его склоненная голова пропадала в сумраке, но я знала, что он смотрит на меня из-под полузакрытых век. Пусть вас не обманывает распятие и этот страдающий взгляд Господа в никуда. Многие священники скажут вам, что Христос здесь уже мертв; но что толку молиться мертвецу? На самом деле он жив, жив даже тогда, когда в нем нет ни капли движения.
Это все обман. Христос притворился, что умер, а на самом деле воскрес через три дня, только он ведь и не умирал — просто вознесся на небеса, скоротал там три дня и вернулся. И когда он висит на кресте, вытянув худые руки, со впалым животом, в источающем кровь терновом венце, он уже вернулся. Он уже тут, и с ним можно говорить.
Я редко молилась вслух. Да и нельзя назвать мои разговоры с Богом настоящей молитвой, хотя они и заканчивались неизменно словом «аминь». Мне казалось, что Он поймет меня, как бы и что бы я ни сказала, и не осудит, так как я верна своему пути. И в первый раз мне стало неловко, взгляд, соединивший меня с отцом Реми, отдавал греховностью за лье.
Молитва не получилась. Пробило всего-то десять, дом еще не заснул, и я вышла из спальни, намереваясь спуститься в кладовую и составить сонный отвар. Три части корня валерианы, листья мяты, вахта трехлистная и любимая мною ромашка — и через некоторое время сон накроет меня теплой пушистой волной.
Я спускалась по боковой лестнице, чтобы не встретить никого из домашних — не хотелось вести праздные разговоры и объяснять, как я себя чувствую. Рука скользила по отполированным перилам, мягкие туфли ступали бесшумно. Я знаю дом наизусть, ни одна ступенька не скрипнет, пока я не захочу.
Когда я дошла до второго пролета, хлопнула боковая дверь большой гостиной, кто-то вышел, я услышала голос мачехи и остановилась. Не хотелось встречаться с ней. Сейчас она уйдет на кухню, или в капеллу, что вряд ли, или в свою гостиную — из этого коридора вторая дверь ведет туда. Не желаю сталкиваться с ней взглядами лишний раз. Я стояла и ждала.
Однако она была не одна, расслышав второй голос, я нахмурилась. С мачехой вместе шел отец Реми, и они остановились неподалеку от моей лестницы, под портретом второго графа де Солари. Суров этот граф: злое лицо, крепко сжатые губы; к счастью, картина темнеет год от года, унося предка в масляную тьму.
Я сделала еще один осторожный шаг и увидела их: мачеха стоит ко мне спиной, отец Реми — вполоборота, висящий в коридоре фонарь (чтобы слуги не спотыкались, бегая в кладовые) освещает его лицо. Он недоволен, я сразу это поняла.
— Вы так холодны ко мне в последнее время, — сказала мачеха.
Я видела, что волосы выбились у нее из-под чепца, а спина не прямая.
— Что вы имеете в виду, дочь моя?
— Раньше вы проводили больше времени со мною в беседах. Мы встречались чаще, — до чего же жалобный у нее оттенок голоса! — А теперь?
— Я уделяю вам столько времени, сколько требуется для вашего духовного спокойствия.
— Ах, нет, отец Реми, вовсе нет! Вы же знаете, о чем я говорю!
— Представления не имею.
Может, он и вправду не догадывался, а вот я знала. Видела раньше в ее глазах, сейчас обращенных на него, чувствовала в походке. И такая злость меня брала от этого, что я стиснула кулаки и посильнее вжалась поясницей в перила, чтобы не натворить глупостей.
Оно, конечно, в Париже нравы вольные. И клир — не исключение; о похождениях некоторых служителей Господних слагают легенды, бродячие актеры вечно потешаются на площадях. Святоши горазды поднимать юбки дамам, не стесняются и дальше зайти. В наш вольный век на многое закрывают глаза, несмотря на неодобрение великого Ришелье. Поговаривали, что кардинал сам не без греха, но о людях такой величины постоянно ходят сплетни.
Отец Реми же казался мне иным — выросший и проведший всю свою жизнь в провинции, где все обо всех знают, он привык к другим нравам, другому поведению. Он смирял свою плоть долгие годы и либо считает Париж очередным испытанием Господним, либо и вовсе должен женщин не замечать. Разве мачеха нe видит, что лицо у него — каменное и стоит он недвижно, словно надгробная плита? Он не хочет ее. Он ее не возьмет.
Мачеха дернулась к отцу Реми, обняла его за шею — криво и неуверенно — и повисла на нем, будто сломанная кукла. Он стоял, по-прежнему не шевелясь, только чуть наклонил голову, почти уткнувшись носом в ее чепец.
— Дочь моя, — спросил отец Реми с невозмутимой холодностью, — что это вы делаете?
— Я хочу вас, — ее кипящий шепот еле-еле доносился до меня. — Хочу вас с первого дня, неужели вы не видите, не знаете? О, не бойтесь, никто не проведает. Мой супруг… я люблю его, а вас я хочу. Один лишь раз, Реми, один лишь раз.