Конечно же, виконт подумал, что я не настолько любила брата, чтобы жертвовать собственным счастьем, и он это понимал. Все-таки Мишель был слабоумным, а к таким в обществе отношение прохладное. Вот Фредерик — иное дело: скончайся наследник рода, свадьбу действительно пришлось бы отложить. А так — никаких вопросов. Господь прибрал к себе блаженного, ну так туда ему и дорога. Вот что читалось на лице виконта де Мальмера, так хорошо улавливавшего суть вещей.
— Ладно, — сказал он, — оставлю вас сейчас, Мари, отдыхайте побольше и постарайтесь много слез не лить.
— Утешайся Господом, и Он исполнит желания сердца твоего, — пробормотала я.
Виконт посмотрел на меня странно, а я мимоходом отметила про себя, что слишком много общаюсь с отцом Реми.
Он находился рядом постоянно, даже когда его не было в комнате — я чувствовала его присутствие сквозь стены, и оно стало мне опорой. И никакого значения не имело то, что отец Реми носил сутану: если нет в тебе того света, которым можешь утешить, никакая одежда этого не исправит. Он находил для каждого из нас единственно правильные, верные слова, идущие от сердца к сердцу. И мне казалось почему-то, что отец Реми много страданий видел в своей жизни, о которой я почти ничего не ведала, — разве назовешь настоящим знанием рассказы о церквушке в Пин-прэ-дю-Ргоиссо, козьем сыре и крестьянских праздниках? Но он знал, откуда-то знал о смерти и о том, как жить, когда она так близко проходит рядом.
На третий день мы похоронили Мишеля на кладбище Невинных. Можно было бы отвезти его в семейный склеп, далеко, в Шампань; ни я, ни отец не захотели этого делать, а мачехе, кажется, было все равно. У нас был свой кусок земли на этом парижском кладбище, с могилами и небольшим склепом, и мы внесли Мишеля туда, чтобы положить в каменное углубление, закрыть мраморной плитой и оставить навсегда. Теперь он будет лежать рядом с Жано, отцом Августином и еще парой наших умерших в Париже верных слуг.
Кладбище Невинных — изначальный приют простолюдинов, душевнобольных и некрещеных младенцев, людей не слишком знатных, жертв эпидемий, казненных. Здесь соседствуют чума и холера, а висельники лежат бок о бок с теми, кто не пережил Варфоломеевскую ночь. Говорят, здесь особая земля, которая превращает тело в прах всего за девять дней. Мишелю будет тут неплохо.
Прежде чем закрыть гроб, отец положил рядом со своим мертвым сыном его деревянную лошадку.
Стоял хороший день, пронзительно прохладный, наверное, один из последних таких в этом году. От кладбища Невинных, этого перенаселенного некрополя, нынче разило не тухлятиной, а всего лишь прелыми листьями, мокрой землей да тем кислым запахом, что исходит от замшелых камней. Мы все провели в склепе не слишком много времени, отец Реми прочел молитвы, выстелив словами «Реквиема» последний путь Мишеля отсюда на свободу. Отец с мачехой, чье лицо едва различимо маячило под темной вуалью, сразу ушли, уведя за собой Фредерика, я осталась на несколько минут, чтобы закрепить в себе эту память.
Вот здесь и лежат они, мои близкие мертвецы — Жано, отец Августин и Мишель, только мамы нет. Она в далекой могиле рядом с нашим замком в Шампани, над нею шумят тополя, из ее тела давно проросли травы, а здесь прохладно и тихо, только воры иногда устраивают тайные встречи. Вот камень, под которым лежит Жано, мой верный слуга, спасший мою надежду, давший ей плоть. Вот здесь — отец Августин, умевший меня утешать. И вот — Мишель, мой маленький братик, которого я любила едва ли не больше всех на свете.
Отец Реми стоял на коленях перед плитой, укрывшей Мишеля, и молился. Молился на сей раз молча, ни одного слова не срывалось с упрямо сжатых губ. За эти дни он посерел, еще более устал, чем раньше. Наверное, не слишком легко ему было стоять на холодном камне.
— Идемте, отец Реми, — сказала я.
Он покачал головой.
— Идите, дочь моя, я с вами не поеду. Хочу остаться тут и помолиться.
— Вы замерзнете.
— Что такое телесное неудобство рядом с душевным? Не беспокойтесь за меня. Мне следует отдать этому мальчику последний долг, так нужно, поймите. Ступайте и ни о чем не беспокойтесь. Я к вечеру вернусь.
И я вышла, оставив его наедине с его собственными призраками, какими бы они ни оказались. Слишком велика была моя собственная боль, чтоб я могла запретить отцу Реми скорбеть так, как он того хочет.
Дома я ушла к себе, легла на кровать, не снимая траурного платья, и уснула крепко — впервые за последние дни. Мало что помню из тех сновидений. Почему-то они оказались спокойны и легки; кружился около меня расцвеченный кленовыми листьями октябрьский день, качались вдоль тропинки цветы лаванды; рука отца Реми держала мою руку, и линии жизни на наших ладонях все удлинялись и удлинялись, пока не превратились в дорогу, ведущую за горизонт.
Я проснулась на исходе дня. Все тело затекло, я отлежала руку и не сразу смогла восстановить ее подвижность, пальцы долго покалывало. Позвала Нору, та пришла, молча меня переодела — черных платьев у меня два, так что выбор невелик. Есть мне не хотелось, Нора не настаивала; в доме царило уныние, и все ему поддались. Я посидела немного перед камином, перебирая в памяти последние дни, стараясь запомнить слова, запахи, звуки. Скоро это останется моим единственным утешением. Потом я встала и отправилась в капеллу: пришла пора снова поговорить с отцом Реми.
Что бы ни случилось, ничего не изменилось в том, что я чувствовала к нему, наоборот, с каждым днем меня тянуло к нему все сильнее. Никак я не могла отказаться от него. Мне требовалось видеть его, слышать звук его голоса, снова к нему прикоснуться. Отдавала я себе в том отчет или нет, отец Реми казался мне утешением и спасением одновременно, несмотря на то что мое желание лежало в области тяжких грехов. Однако вкус греха столь привычен для меня, что я хорошо различаю оттенки и умею наслаждаться ими. Ничто не могло раньше меня остановить, и теперь ничто не остановит.
Подойдя к дверям капеллы, я с неудовольствием увидела рядом с ними мачеху. Она то поднимала руку, чтоб коснуться дверной ручки, то бессильно опускала пальцы, не решаясь. Заслышав мои шаги, она обернулась — в черном платье, как и я, лицо мучнисто-серо, губы дергаются. Я потеряла брата, а она сына, и впервые в жизни мне стало ее жаль.
— Ах, это ты, Мари, — тихо сказала мачеха без былой враждебности. — Я хотела пойти помолиться, только никак не могу зайти. Все мне кажется, что я виновата.
— Ни в чем вы не виноваты, — сказала я. — Господь всех нас туда заберет.
— Ах, Мари, Мари, — зашептала она, и я невольно склонила голову, чтобы лучше слышать ее, — это Господь нас карает, за грехи наши. Он забрал Мишеля, потому что мы много грешили.
— Он забрал Мишеля потому, что пришло ему время отправляться в рай, — произнесла я, стараясь ее утешить. — А грехи нам простятся, лишь бы не были слишком тяжелыми. Но Господь все видит.
— Такое горе, — тихо сказала мачеха, — такое горе… — И добавила, помолчав: — Но и такое облегчение. Все-таки Мишелю там будет лучше, чем здесь, на земле, где он мало что понимал. Ведь лучше, верно?
Я отшатнулась.
Она смотрела на меня прозрачными глазами — скорбящая мать, следы от слез на щеках, скомканный платок в скрюченных пальцах. О чем она молилась сегодня, о ком плакала? О золотоволосом мальчике, оставшемся в холодном склепе, или о себе?
— Ведь всем станет легче теперь, Мари. Всем станет легче. Он был не от мира сего, позорное рождение. Так что Господь решил правильно, хоть и грустно все это.
Я покачала головой, обошла ее и открыла дверь капеллы.
Отец Реми был здесь. Он лежал, распростершись на полу пред алтарем и раскинув руки в стороны; сделав несколько шагов по проходу, я увидела, что его темные волосы разметались, не связанные шнурком. Он лежал недвижно, словно мертвый, и я забеспокоилась, пошла быстрее, присела рядом с ним на корточки и только тогда увидела его лицо.
Безмятежное, залитое слезами лицо с темными кругами вокруг глаз.