Эл выполз из-под брезентового навеса и зашагал к ивам — посвистать Тому. Мать тоже вышла и принялась разжигать костер из тонких веток.

— Па, — сказала она, — много я вам не дам. Ведь мы сегодня поздно ели.

Отец и дядя Джон сидели у палатки, глядя, как мать чистит картошку и нарезает ее ломтиками над сковородой с салом. Отец сказал:

— И что он выдумал, этот проповедник?

Руфь и Уинфилд подкрались поближе, чтобы послушать их разговор.

Дядя Джон проводил глубокие борозды в земле длинным ржавым гвоздем.

— Он понимает, что такое грех. Я спрашивал его об этом, он мне все объяснил; только не знаю, правильно ли так рассуждать. Он говорит: если человек думает, что содеял грех, значит это грех и есть. — Глаза у дядя Джона были усталые, грустные. — Я всегда от всех таился, — сказал он. — У меня такие грехи есть, о которых я никому не рассказывал.

Мать повернулась к нему:

— А рассказывать не надо, Джон. Поведай все богу. Не отягощай других своими грехами. Это нехорошо.

— Они мне покоя не дают, — сказал Джон.

— Все равно другим не рассказывай. Пойди к реке, залезь в воду с головой и выскажи все, что тебе хочется.

Отец медленно кивал головой, слушая мать.

— Ма правильно говорит. Тебе-то полегчает, когда другим расскажешь, а грех твой пойдет вширь.

Дядя Джон посмотрел на позолоченные солнцем горы, и золото их отразилось у него в зрачках.

— Я все стараюсь одолеть это, — сказал он, — и не могу. Душу они мне съедают.

Позади него Роза Сарона, пошатываясь, вышла из палатки.

— Где Конни? — раздраженно спросила она. — Я его целый век не видела. Куда он ушел?

— Он мне не попадался, — ответила мать. — Увижу, пошлю к тебе.

— Мне нездоровится, — сказала Роза Сарона, — а он оставляет меня одну.

Мать посмотрела на опухшее лицо дочери.

— Ты плакала, — сказала она.

Слезы снова навернулись на глаза Розы Сарона.

Мать продолжала твердым голосом:

— Возьми себя в руки. Ты не одна — нас много. Возьми себя в руки. Сядь почисть картошку. Нечего над собой причитать.

Роза Сарона пошла было назад в палатку. Она старалась избежать строгого взгляда матери, но этот взгляд заставил ее вернуться к костру.

— А зачем он ушел, — сказала она, но слезы у нее высохли.

— Примись за дело, — сказала мать. — А то сидишь одна в палатке и причитаешь сама над собой. Некогда было мне за тебя взяться. А уж сейчас возьмусь. Бери нож и чисть картошку.

Роза Сарона послушно опустилась на колени у костра. Она злобно сказала:

— Пусть только придет. Я ему покажу.

Губы матери раздвинулись в медленной улыбке:

— Смотри, как бы он тебя не побил. Ты сама на это напрашиваешься — ноешь, причитаешь. Побьет, я ему спасибо скажу.

Глаза Розы Сарона негодующе вспыхнули, но она смолчала.

Дядя Джон глубоко загнал ржавый гвоздь в землю.

— Не могу больше молчать! — крикнул он.

Отец сказал:

— Ну черт с тобой, говори! Убил кого-нибудь?

Дядя Джон запустил пальцы в кармашек для часов и вынул оттуда сложенную пополам засаленную бумажку. Он расправил ее и показал отцу.

— Пять долларов.

— Украл, что ли? — спросил отец.

— Нет, это мои деньги. Утаил.

— Твои так твои.

— Да, но я не имел права их утаивать.

— Что-то я здесь никакого греха не вижу, — сказала мать. — Деньги твои.

Дядя Джон медленно заговорил:

— Тут не в том дело, что я их утаил. Важно, для чего утаил, — для того, чтобы напиться. Я знал — придет время, когда станет невмоготу, и тогда напьюсь. Думал, еще не пришло… а тут проповедник взял да и пошел в тюрьму, чтобы выручить Тома.

Отец снова закивал, потом нагнул голову набок, внимательно вслушиваясь в слова Джона. Руфь подобралась на локтях еще ближе — ползком, точно щенок; Уинфилд не отставал от нее. Роза Сарона выковыряла глубокий глазок из картофелины. Вечерние сумерки сгустились и стали еще синее.

Мать сухо сказала:

— Не понимаю, почему тебе надо напиваться, если проповедник выручил Тома.

— Не знаю. Тяжело мне очень, — грустно продолжал дядя Джон. — Он так просто на это пошел. Шагнул вперед и говорит: «Моих рук дело». И его взяли. А я пойду и напьюсь.

Отец сказал, покачивая головой:

— А зачем об этом говорить? Я бы на твоем месте пошел и напился, если уж так приспичило.

— Я мог бы искупить свой грех, а не воспользовался случаем, — все так же грустно продолжал дядя Джон. Мне бы ухватиться за него, а я упустил… Слушай! У тебя есть деньги. Дай мне два доллара.

Отец нехотя сунул руку в карман и вынул кожаный кошелек.

— Чтобы напиться, семи долларов многовато. Ты что, шампанскую воду будешь хлестать?

Дядя Джон протянул ему свои пять долларов.

— Я и на два напьюсь. Не хватает мне еще один грех на себя брать — транжирство. Что есть, то и истрачу. Я всегда так делал.

Отец взял засаленную бумажку и отдал дяде Джону два серебряных доллара.

— Бери, — сказал он. — Раз надо, значит, надо. Другому указывать никто не смеет.

Дядя Джон взял обе монеты.

— Не сердись… Ты ведь знаешь, мне это нужно.

— Да брось ты, — сказал отец. — Ты сам знаешь, что тебе нужно.

— Ночь впереди — как я ее протяну? — сказал дядя Джон. Он повернулся к матери. — Ты не обидишься на меня?

Мать не подняла головы.

— Нет, — тихо ответила она. — Нет… иди.

Дядя Джон встал, как потерянный, зашагал прочь и скрылся в сумерках. Он вышел на шоссе и пересек его у бакалейной лавки. Подойдя к сетчатой двери, он снял шляпу, швырнул ее в пыль и придавил каблуком в припадке самоуничижения. И помятая черная шляпа так и осталась лежать в пыли. В лавке он направился прямо к полкам, где за проволочной сеткой стояли бутылки виски.

Отец, мать и дети смотрели дяде Джону вслед. Роза Сарона выражала свое негодование тем, что не поднимала глаз от картошки.

— Бедняга, — сказала мать. — Может, надо было… да нет… Я еще не видела, чтобы человек так убивался.

Руфь перевалилась на бок в пыли, поближе к Уинфилду, притянула его к себе за ухо и зашептала:

— Я сейчас буду пьяная.

Уинфилд прыснул и зажал рот ладонью. Сдерживая дыхание, чтобы не фыркнуть, лиловые от натуги, дети отползли за палатку, вскочили и с визгом пустились наутек. Они спрятались в ивняке и там дали волю смеху. Руфь скосила глаза, побежала, пошатываясь из стороны в сторону, и высунула язык.

— Я пьяная, — сказала Руфь.

— Смотри! — крикнул Уинфилд. — Смотри на меня, я дядя Джон. — Он замахал руками и надул щеки; он вертелся волчком до тех пор, пока не закружилась голова.

— Нет! — крикнула Руфь. — Вот как надо! Вот как! Я — дядя Джон. Я совсем пьяная.

Том и Эл тихо шли ивняком и вдруг увидели ошалело носившихся детей. Было уже темно. Том остановился, приглядываясь.

— Да ведь это Руфь и Уинфилд. Что с ними такое? — Они подошли поближе. — Вы что, очумели? — спросил Том.

Дети остановились, застигнутые врасплох.

— Мы… мы играем, — сказала Руфь.

— Глупая игра, — сказал Эл.

Руфь дерзко ответила ему:

— Не глупее других.

Эл пошел дальше, говоря:

— Руфь хочет порку заработать. Она давно на это набивается. Сейчас самое время ей всыпать.

Руфь скорчила гримасу у него за спиной, растянула губы пальцами, высунула язык, дразня его всеми известными ей способами, но Эл не оглянулся. Она посмотрела на Уинфилда, думая снова приняться за игру, но все было испорчено. Они оба знали это.

— Пойдем к речке, нырнем с головой, — предложил Уинфилд. Они пошли к берегу, пробираясь среди кустов, злясь на Эла.

Эл и Том не спеша шли к лагерю. Том сказал:

— Зря Кэйси так сделал. Правда, от него следовало этого ждать. Он все говорил, что ничем нам не помогает. Он чудной, Эл. Все думает, думает.

— Проповедник — такое уж его дело, — сказал Эл. — У них у всех голова бог знает чем забита.

— Как, по-твоему, куда это Конни пошел?

— Наверно, за кустик понадобилось.