— Так ли я говорю, молодой человек?

— Да… конечно… — неизменно отвечал юноша, хотя ничего не понимал в споре. Но, во-первых, словом «да» легче отделаться, чем словом «нет». На согласие никогда не возражают: почему? а на противоречие — всегда. Во-вторых, оппонент полковника был антипатичен Володе. Юношу злило, что Рутинцев много-много пятью годами старше его, а задает тоны и смотрит на него так безразлично, словно его и нет на стуле. Володя не знал, что Рутинцев всё — и этот безразличный взгляд, и свою небрежную позу за столом, и манеру отрывисто произносить слова в нос — скопировал с своего богатого влиятельного дядюшки, к кому под начальство поступил он год тому назад, по окончании университетского курса. Дядюшка в свою очередь чуть ли не двадцать лет жизни убил на то, чтобы стать точной копией одного известного дипломата, а этот последний, по общим отзывам, весьма недурно имитировал в свое время манеры Наполеона III. В сущности, все они, начиная с дипломата и кончая Рутинцевым, были очень добрые и отнюдь не гордые ребята: не так страшен черт, как его малюют.

После десерта дамы удалились с террасы, а мужчины остались с кофе и коньяком. Полковник мгновенно пожертвовал политикой для клубничного разговора. Вранье и действительные факты, правда и анекдоты перемешались так, что и не разобрать: полковник и Квятковский старались превзойти друг друга. Рутинцев хохотал и отплевывался, когда изобретательность конкурентов заходила уж слишком далеко. Виктор молчаливо ухмылялся. Володе стало гадко: он не любил нехороших речей о женщинах. Видя себя с детства в женском обществе, между матерью и сестрами, — отца он почти не помнил, — он выучился глубокому уважению к женщинам и считал их какими-то особенными, для молитв и поклонения созданными существами. Он незаметно вышел из-за стола и пробрался в калитку палисадника, намереваясь уйти домой. Его нагнала Серафима.

— Я иду в парк… хотите со мною? — предложила она. — Вы зачем хотели от нас убежать?

— Я… я не хотел… я просто так…

— Впрочем, я понимаю вас! — перебила Серафима, бросая на юношу мельком грустный взгляд. — Вам противно стало в их обществе?

Володя чуть было не сказал «да», но вовремя спохватился, что в этом противном обществе были, между прочим, отец и брат Серафимы, и воскликнул:

— Помилуйте, Серафима Владимировна! Как это возможно?

— Не защищайтесь, пожалуйста. Позвольте мне думать о вас так. Однако… двадцать второй год, и так еще молод и чист душой! Вы редкость в наш век, m-r Вольдемар!

Володя, несказанно благодарный Серафиме за подаренные его юности три лишние года, не без удовольствия почувствовал себя редкостью. Они вошли в парк и сели на скамью под старым дубом.

— Скажите, m-r Вольдемар, — начала Серафима, — вы любите свою семью?

— Очень.

— Какой вы счастливец!

Грустный вздох, сопровождавший это восклицание, смутил молодого человека.

— Почему же вас это удивляет? — спросил он не без робости. — Мне кажется, любить своих — это так обыкновенно…

— Обыкновенно? да? вы думаете? Ах, m-r Вольдемар! дай Бог вам подольше остаться с такими… невинными убеждениями!

— Но разве… вы…

— Я не-на-ви-жу своих! да! Не смотрите на меня, как на чудовище: не-на-ви-жу! И поверьте, имею на это право. Ах, если бы вы знали, какое ужасное несчастие видеть вокруг себя людей, с которыми тебя ничто… решительно ничто не связывает. Папа — ему была бы газета да грязный разговор… Мама до сорока пяти лет разыгрывает роль молоденькой женщины и кокетничает с молодежью… и с вами в том числе! да! да! пожалуйста, не притворяйтесь! Я заметила! Сестра… ах, сестра! — она вся ушла в тряпки! Ее мечты: лишь бы поскорей замуж! Она меня любит, зовет «умницей»: это у нас в доме обидное слово, Владимир Александрович!.. Умными у нас быть не позволяется. Кто у нас бывает? Этот шут Квятковский, теленок Рутинцев, — еще десяток таких же франтиков, тупых, однообразных и… развратных. Они к нам приезжают после пьяного обеда и уезжают от нас на пьяный ужин! Как смотрят они на меня, сестру, мамашу!.. О!.. одного взгляда Квятковского достаточно, чтобы я покраснела… столько в этом человеке темного, нечистого…

— Но Серафима Владимировна, — пролепетал Володя, оглушенный, увлеченный и до глубины души своей тронутый порывистым потоком этих неожиданных признаний, — надеюсь, вы не думаете, что я…

— Вы… вы — единственный порядочный человек, бывающий у нас… Вы!.. m-r Вольдемар! я моложе вас на три года… Но восемнадцатилетняя девушка богаче опытом и старше сердцем, чем даже двадцатисемилетний мужчина, а вам всего двадцать один год… Значит, я много старше вас. Позвольте мне дать вам совет: оставьте нас, не ходите к нам! Себе вы принесете огромную пользу, — к вам, по крайней мере, ничего не пристанет от нашей гнилой, пошлой среды, и вы надолго еще можете остаться тем же хорошим, чистым… милым, как теперь.

— Серафима Владимировна!..

— И мне будет польза. Я обречена… я — жертва, подавленная судьбой… Мне остается одна надежда: забыться, отупеть, утонуть, с закрытыми глазами в той тине, где барахтаются все наши и откуда мне тоже нет ни выхода, ни спасения!.. А тут является человек… напоминает, что есть за стенами твоего грязного острога жизнь — светлая, деятельная, разумная… Ах, Владимир Александрович! Владимир Александрович!..

Как ни робок был Владимир Александрович, но понял это приглашение объясниться в любви. Язык его прилип к гортани и уста изсохли… Слова «я люблю вас» казались ему тяжелыми, как вся тяга земная, хотя сказать их очень хотелось. Конфуз и увлечение поборолись малую толику, и увлечение победило: роковая фраза была сказана. В старых романах про такие минуты писывали: «море блаженства охватило влюбленных».

Когда Володя вынырнул из моря блаженства настолько, чтобы понимать, что он говорит, думает и делает, он стоял на коленях, немилосердно пачкая свои светлые панталоны и весьма огорчая такой позицией черного жучка, придавленного влюбленным в стремительном коленопреклонении. Жучок пошевелил щупальцами и умер…

— Встаньте! — сказала Серафима. — Вы неосторожны… Нас могли видеть…

Володя забормотал о своей готовности быть рыцарем Серафимы, хотя бы целый свет пришел смотреть, как он, Владимир Ратомский, стоит на коленях. Затем заявил о непременном намерении вырвать свою красавицу из неподходящей ее уму и прелестям среды, быть ее вечным заступником и другом… Еще мгновение, и он сделал бы формальное предложение, потому что в уме его уже зазвенели стихи:

И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди…

Но судьба была за мамашу Володи (она, бедная, и не предчувствовала в эту минуту, что за спектакль разыгрывается в парке при благосклонном участии ее любимца) и против союза любящих сердец. Серафима внезапно сняла с головы Володи руку, которою ласкала его волосы, и — с изменившимся, злым лицом — сказала:

— Квятковский идет…

Интересный потомок великого человека действительно блуждал вдоль развалин дворца, не без любопытства заглядывая в его двери и читая на косяках надписи, оставленные досужими посетителями.

— Ради Бога… уйди… — шептала Серафима. — Он сейчас подойдет к нам… начнутся пошлости… а я не хочу, чтобы после нашего чудесного объяснения ты принял участие в разговоре с этим шутом… Уйди!..

И, получив быстрый поцелуй, Володя очутился, сам не зная, как это он успел так скоро, за недалекою купою жимолости как раз в то время, когда издалека раздался голос подходящего Квятковского:

— А! одинокая Мальвина! А куда же юркнул ваш трубадур?

Володе очень захотелось вернуться и намять бока Квятковскому за трубадура, но он вспомнил просьбу Серафимы и ушел в глубь парка. В каком-то сладком угаре бродил он под зелеными сводами аллей, ни о чем определенно не думая. Над прудом ему захотелось плакать, потом он, ни с того ни с сего, затянул оперную арию, а по одной аллее, убедившись, что свидетелей нет, даже проскакал на одной ножке… «Жаль, нет друга, с кем бы поделиться своим счастьем», — думал он. Так бродил он с полчаса, пока наконец его не потянуло домой. Он баловался стишками, и в голове у него назрело стихотвореньице, навеянное объяснением, как ему казалось, совсем во вкусе «лирического интермеццо» Гейне, его любимого поэта.