Пили из нее все,
, —
как будто повторяет Марк (14, 23) Платона.
«Бесы подражают, μιμησάμενοι. Евхаристии в таинствах Митры, где предлагается посвящаемым – хлеб и чаша воды, – вы знаете… с какими словами», – ужасается Юстин Мученик, слов не приводя, должно быть, потому, что слишком похожи они на только что им приведенные слова Евхаристии. [815]Те же «бесы» людям внушили, будто бы «виноградную лозу нашел Дионис» и «ввел в Дионисовы таинства вино». [816]– «Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь», – вспоминает, должно быть, при этом Юстин. «То, что мы называем христианством, было всегда, от начала мира до явления Христа во плоти», – учит бл. Августин. Если бы с этим мог согласиться Юстин, то ужас его, может быть, сделался бы радостью; понял бы он, что смешал Духа Божия с «духом бесовским», что, впрочем, слишком легко было сделать, потому что именно здесь, на путях к Евхаристии, два эти Духа борются, смешиваясь, как нигде.
XXI
В жертвах, самых древних, по крайней мере за память человечества (может быть, в древнейших было иначе), человек еще вовсе не жертвует богу – он пожирает его в боге-животном или человеческой жертве, чтобы самому сделаться богом. То же происходит и в позднейших Дионисовых таинствах, где «менады, терзая и пожирая своего бога (то же слово τρώγων, как в шестой главе Иоанна), алчут исполниться богом, сделаться «богоодержимыми»,
Вспомним свидетельство Порфирия о дионисическом племени бассаров, обитавших в горных ущельях Фракии, которые, в неистовстве человеческих жертв и вкушений жертвенных, нападая друг на друга и друг друга пожирая, уничтожили себя без остатка». [817]
Люди как будто знали когда-то всю тайну Плоти и Крови, но потом забыли; ищут в темноте, ощупью, – вот-вот найдут. Нет, не найдут. Жажда неутоленная, неутолимая: пьют воду, как во сне; просыпаются, и жаждут еще неутолимее. Танталов голод и жажда – вот мука всех древних таинств плоти и крови, а Дионисовых, ко Христу ближайших, особенно.
Будущий Дионис, Вакх Елевзинских мистерий, – еще не тело, не образ, а только тень, звук, клик в безмолвии ночи (Jakchos – от iakcho, «кличу», «зову»); клик и зов всего дохристианского человечества: «алчу, жажду! алчу плоти Твоей, жажду крови Твоей!» [818]Этот-то голод, эта-то жажда и утолены в Евхаристии.
Вечное действие Христа во всемирной истории, вечное, во времени, «Пришествие-Присутствие» Его, παρουσία; между Первым и Вторым Пришествием соединяющая нить, – вот что такое Евхаристия.
Ибо всякий раз, как едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете,доколе Он приидет. (I Кор. 11, 26).
XXII
Сиротами вас не оставляю; приду к вам (опять).
…Мир уже не увидит Меня, а вы увидите.(Ио. 14, 18–19).
…В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир.(Ио. 16, 33.)
После сих слов Иисус поднял глаза к небу.(Ио. 17, 1.)
Так как на греческом языке Евангелия,
, не может иметь смысла переносного: «кверху», а может иметь только смысл прямой: «к небу» и так как Иисус не выходил еще из горницы (что вышел, сказано будет потом, Ио. 18, 1), то, значит, «подняв глаза к небу», Он увидел над Собой настоящее небо, а это могло быть лишь в том случае, если и в Сионской горнице, как и в других подобных, проделано было в куполе (изображенном и на Маддабийской карте) круглое, прямо в небо окно. Яркой луной пасхального полнолуния освещенное, прозрачно-темно-голубое, точно сапфирное, небо казалось не ночным, не дневным, – небывалым, каким всегда кажется лунное небо из окна, если самой луны не видно. Как будто прямо в очи Сына смотрело бездонно ясное око Отца. И в приносившемся сверху небесном веянии, как бы чьем-то неземном дыхании, колебались огни догоравших лампад, как те огненные языки Пятидесятницы.
Встаньте, пойдем отсюда(Ио. 14, 31), —
это сказал Иисус еще раньше и, должно быть, встал, но долго еще не уходил; духу у Него, может быть, не хватало, как это часто бывает в последние минуты расставания, покинуть тех, кого «возлюбив, возлюбил Он до конца»; долго еще говорил им последние слова любви. Встали, должно быть, и они; тесным кольцом окружили Его. Поняли, может быть, только теперь, что значит:
дети! не долго уже Мне быть с вами.(Ио. 13, 33.)
Руки и ноги Его целовали; плакали, сами не зная, от печали или от радости. Поняли, может быть, только теперь, что значит:
будете печальны, но печаль ваша в радость будет.
…Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости
вашей никто не отнимет у вас.(Ио. 16, 20, 22.)
XXIII
Когда же поднял Он глаза к небу, подняли, должно быть, и они, но не к небу, а к Нему. Поняли, может быть, только теперь, что значит это чудное и страшное слово Его:
Филипп сказал Ему: Равви! покажи нам Отца, и довольно для нас. Иисус сказал ему: столько времени Я с вами, и ты не знаешь Меня, Филипп? Видевший Меня видел Отца.(Ио. 14, 8–9).
Слово это исполнилось теперь: увидели Его – увидели Отца. И сказал Иисус:
Отче! пришел час; прославь Сына Твоего, да и Сын Твой прославит Тебя.
…В жертву Я посвящаю Себя за них.
…Да будут все едино: как ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино.(Ио. 17, 1, 19, 21.)
Это одна из трех величайших минут в жизни Сына человеческого и всего человечества; две остальные: та, когда Он воскреснет, и та, когда он снова придет.
Если бы мы поняли, что совершилось в эту минуту, то поняли бы, что Иисус этими тремя словами:
вот Тело Мое,
спас мир.
7. Гефсимания
I
И, воспев, пошли на гору Елеонскую.(Мк. 14, 26.)
Пели пасхальный галлель , песнь освобождения от рабства египетского для Израиля, а для них (этого они еще не знали) – от рабства тягчайшего – смерти.
Оба вина – пасхальное, крепкое, красное, jain adom, [819]и крепчайшее, краснейшее, несказанное (думать о нем боялись и назвать его не смели) – должны были им броситься в голову, чтобы все еще могли не спохватиться, что «один из Двенадцати» куда-то ушел, и не понять после того слова Господня: «Один из вас предаст Меня», – куда ушел и зачем.
Вышли с ними, должно быть, и жены, крадучись в ночной тени, как тени, все так же издали, смиренно, невидимо, неслышимо присутствуя – отсутствуя, как давеча, в Сионской горнице.
II
Маленькой казалась полная, почти в зените, луна. Надвое делились ею улицы: одна половина – в ослепляющем, почти до боли режущем глаза, белом свете, а другая – в угольно-черной тени. Все везде бело и черно; только редкие, в домах, четырехугольные или узкие, как щели, окна, освещенные пасхальными огнями, в голубовато-белом свете луны рдели, как раскаленные докрасна железные четырехугольники или палочки.
Пусто было на улицах; мертвая, никакими звуками не нарушимая, как бы навороженная луной, тишина. Хором многоголосым, то близким, то далеким, лаяли и выли на луну бродячие псы (их было множество на иерусалимских улицах); но, одолеваемые тишиной, вдруг умолкали. Так же умолкли и голоса Одиннадцати, певших галлель, и тишина сделалась еще мертвее. Страшное было в ней, похожее на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и беззвучно замершим в устах криком ужаса.