Две притчи – два чуда: Лазарь и смоковница. Если возможно в одном случае, то почему и не в другом – движение от притчи-символа к чуду-событию – от мистерии к истории?

XXIV

Между двумя чудесами-знамениями, – Каной Галилейской, первым чудом радости человеческой, и воскрешением Лазаря, последним чудом радости божественной, – совершается, в IV Евангелии, всё служение Господне. То, что мы сказали о Кане Галилейской, надо бы повторить и о воскресении Лазаря: мастер, никем не превзойденный в «светотени» chiaroscuro, смешивает Иоанн свет ярчайший с глубочайшей тенью, в таких неуловимых для глаза переливах, – слияниях, что, чем больше мы вглядываемся в них, тем меньше знаем, действительно или призрачно то, что мы видим. Два порядка смешивает он или нарочно соединяет, – Историю и Мистерию, так что все его свидетельство – полуистория, полумистерия; смешивает, или опять-таки соединяет нарочно, явь с пророческим сном, с тем, что он называет «чудом-знамением», а мы называем «подобием»,»символом».

Это надо помнить, чтобы понять, что произошло в тот первый день Господень, в Кане Галилейской, и в этот, один из последних дней, в Вифании.

XXV

Стоит лишь сравнить два воскресения, – одно Иаировой дочери, у синоптиков, и другое, Лазаря, в IV Евангелии, чтобы понять, какая между ними разница. Там все происходит в одном порядке, – в яви, в истории, а здесь в двух, – между явью и сном, Историей и Мистерией; там – однородный металл, а здесь – крепчайший сплав двух металлов; там зрительно для нас представимо все, а здесь не все: кое-что, может быть, еще нагляднее, чем у синоптиков, а кое-что призрачно, почти неуловимо для глаза, и, чем ближе к чуду, тем неуловимее, тем больше противоречит тому, что можно бы назвать «логикой зрения». Все происходит как будто в трех измерениях, но рассказано так, что непредставимо, невместимо в трех, а переходит, переплескивается в четвертое; все предполагается видимым, но изображается так, что кое-чего нельзя увидеть.

Зрительно для нас непредставимо, как Лазарь, связанный, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, закутанный в них, подобно мумии, выходит из гроба.

Развяжите его, пусть идет(11, 44), —

скажет Господь уже после того, как он выйдет. По толкованию древних отцов Церкви, Лазарь «вылетает из гроба по воздуху, реет», как видение, призрак, и только тогда, когда развязывают его, начинает ходить естественно. [603]Это, в сущности, меньшее чудо полета кажется невероятнее большего чуда – воскресения, может быть, потому, что последнее не воображается, не видится глазами вовсе, а то, первое, все-таки видится, но, чем оно видимее, тем невероятнее.

Здесь, в самом сердце чуда, все – как во сне или в видении; все переплескивается из трех измерений в четвертое; да и не там ли происходит действительно?

Было лицо его обвязано платом.(11, 44.)

Кто развязал плат? Марфа или Мария? Это еще представимо: может быть, и в такое лицо смеет заглянуть любовь. Но как представить себе, что некоторые из фарисеев, после только что виденного чуда, сохраняют достаточно присутствия духа, чтобы донести первосвященникам и, на собранном тут же совете, рассуждать о римской опасности:

что нам делать?.. Придут римляне и овладеют местом нашим и народом.(11, 48).

И еще непредставимее: Лазарь на Вифанийской вечере, хотя и воскресший, а все-таки мертвец среди живых, званый или незваный гость, прямо из гроба на пир. Прочие гости не принюхиваются ли, как бы сквозь благоухание мира, которыми сестра Лазаря умащивает ноги Господни, к ужасному запаху тления? И это, может быть, знает Лазарь. Какими же глазами смотрит он на них, и они – на него? Как делят с ним хлеб и обмакивают кусок в то же блюдо, куда и он? О чем спрашивают его, и что он им отвечает? Помнит ли еще что-нибудь о тайне гроба, или все уже забыл? Нет, не все:

пусть он засвидетельствует им, чтоб и они не пришли в это место мучений.(Лк. 16, 28.)

Как же приняли они свидетельство его? Мы знаем как «положили убить Лазаря» (Ио. 12, 10).

Я – фарисей, сын фарисея; за чаяние воскресения мертвых судят меня, —

скажет Павел в Синедрионе (Д. А. 23, 6–8). Если кое-что знают фарисеи о воскресении мертвых, – знают, конечно, и те, осудившие Лазаря, что «воскреснуть» значит вернуться из того мира в этот, но уже не в прежний, а новый, и уже не в прежнем теле, а в новом. В какой же мир, и в каком теле, Лазарь воскрес? Могут ли его фарисеи убить? Может ли воскресший снова умереть? Все эти вопросы как будто не приходят в голову рассказчику, что понятно только в пророческом сне, видении, но наяву совсем непонятно.

XXVI

И еще непонятнее: если Лазарь воскрес в мире трех измерений, в истории, то начало евангельского рассказа об этом хуже, чем непонятно, – соблазнительно. Сестры Лазаря, Марфа и Мария, когда заболевает брат их, посылают сказать о том Иисусу, находящемуся за Иорданом, кажется, в двух днях пути от Вифании.

Господи! вот, кого Ты любишь, болен.(11, 3).

Это значит: «приходи, пока еще не поздно, исцелить больного». Но Иисус не спешит на зов; зная наверное, что друг Его умрет, остается два дня на том месте, где находится; дает ему время умереть и даже быть похороненным, да «прославится через эту смерть Сын Божий» (11, 4); и радуется, что он умирает:

радуюсь, что Меня не было там.(11, 15.)

Надо иметь очень грубое от природы, или, от двухтысячелетней привычки к тому, что мы читаем в Евангелии, огрубелое сердце, чтобы не почувствовать, что это невозможно; что никакое сердце, бьющееся в мире трех измерений, ни даже Его, или даже Его тем более, – так не любит . Это напоминает худшие из апокрифов, где Отрок Иисус убивает чудесами школьных товарищей, чтобы явить миру «славу Свою», и чтобы люди в Него поверили, как в Сына Божия. Мог ли так не знать сердца Господня тот, кто возлежал у этого сердца, – Иоанн?

Очень легко, конечно, решить, что все эти вопросы, идущие, будто бы, только от «малого разума», rationalismus vulgaris, достойны лакея Смердякова. Но ведь мы здесь имеем дело вовсе не с благородством или подлостью человеческого разума, а с неодолимой для человека, потому что не им созданной, «логикой пяти чувств». Можно совсем от нее отказаться, но, раз приняв ее (а кто вводит чудо в мир трех измерений, как это делает Иоанн, тот принимает ее), нельзя не считаться с нею, требуя от человека того, чего он дать не может.

XXVII

Все это в порядке Истории; но все иначе, в порядке Мистерии, или, точнее, на рубеже двух порядков: Истории – Мистерии.

И вот что, может быть, самое удивительное в Иоанновом свидетельстве о воскресении Лазаря: сколько бы нас ни убеждали другие, сколько бы сами ни убеждали себя, что Лазарь не воскрес, что это лишь голый «вымысел», «миф», или, как выражается лакей Смердяков, здесь «про неправду все написано» – стоит только перечесть евангельский рассказ, чтобы снова убедиться, что люди так не сочиняют, не лгут, не обманывают так не только других, но и себя; чтобы снова почувствовать сквозь призрачную оболочку мистерии твердое тело истории, увидеть смешанную с облаками гряду снеговых вершин; чтобы снова почувствовать, что здесь, рядом с тем, что могло и не быть, есть то, что наверное было ; что здесь, по Лотцевой формуле, к арифметической сумме слагаемых в причине, тусклому ряду а + b + с , прибавляется в следствии неизвестная величина, ослепительное x – чудо.

В письменности всех веков и народов нет такого убедительного рассказа о таком невероятном событии, такого естественного – о таком сверхъестественном, как этот. Здесь, может быть, всего убедительнее не внешние исторические черточки: «Вифания близ Иерусалима, в стадиях пятнадцати» (11, 18); «уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе» (11, 39); «Иисус еще не входил в селение, но был там, где встретила его Марфа» (11, 30). Можно бы заподозрить рассказчика в желании искусственно усилить правдоподобие событий, при помощи таких подробностей – отдельных точек ярчайшего света в глубочайшей тени, освещенных, со свойственным одному Иоанну, мастерством «светотени». Нет, самое убедительное – не эти внешние черточки, а внутренние, открывающие такую глубину сердца Господня, в какую мог заглянуть только тот, кто возлежал у этого сердца.