– Вы сказали стражам, что, возможно, это удар, – напомнил я.

– Это я так, к примеру, чтобы выиграть время. Я знал от Пеллегрино, что Муре питался исключительно овощными супами и бульонами.

– Верно. И сегодня спозаранку он просил меня приготовить ему бульон.

– Вот как? Продолжай, – с выражением неподдельного интереса на лице попросил лекарь.

– Особенно-то и рассказывать не о чем. Попросил бульон с молоком у моего хозяина, тот по утрам будил его и господина из Марша, с которым он делил комнату. Поскольку господин Пеллегрино был занят, то поручил это мне. Я спустился в кухню, приготовил бульон и отнес ему.

– Ты был один?

– Да.

– Кто-нибудь заходил в кухню?

– Никто.

– А сам ты не отлучался, пока готовился бульон?

– Ни на секунду.

– Ты уверен?

– Если вы думаете, что господину де Муре стало плохо от этого бульона, так знайте: я лично подал ему его, поскольку господин Дульчибени уже вышел. Да я и сам выпил чашку этого бульона.

Больше лекарь ни о чем не спросил.

– Произвести вскрытие здесь и теперь я не могу, да и никто на это не отважится, ведь подозревают, что у нас чума. Как бы то ни было, повторяю: нам нечего бояться, – проговорил он, глядя на труп.

– Отчего тогда нас закрыли? – осмелился я задать ему вопрос.

– Из чрезмерного рвения. Ты молод. Воспоминание о последней эпидемии чумы еще слишком свежо в здешних местах. Если больше ничего не случится, они быстро поймут, что опасности нет. Этот пожилой господин на мой взгляд не отличался молодецким здоровьем, но и чумы у него не было. Как и у вас, и у меня. Однако делать нечего – придется передать тело и одежду бедняги, как приказано. Кроме того, каждому следует занять отдельную комнату. Здесь их предостаточно, если я не ошибаюсь? – проговорил он, бросив на меня вопросительный взгляд.

Я подтвердил. На каждом этаже имелось по четыре комнаты: первая, довольно просторная, ближе всех располагалась к лестнице, вторая была маленькая, третья имела форму буквы «L», а четвертая, в глубине коридора, была самая просторная, и ее окна выходили не только в переулок, но и на Орсо. «Значит, – подумал я, – будут заняты весь второй и третий этажи, и вряд ли это огорчит моего хозяина, ведь он не может рассчитывать сейчас на других постояльцев».

– Дульчибени переведем пока в мою комнату, – добавил Кристофано, – не может же он находиться здесь, с трупом. Если не будет других случаев заболевания, подлинных или ложных, нас выпустят по прошествии нескольких дней.

– Через сколько точно? – спросил Атто Мелани.

– Кто знает? Если с кем-нибудь из соседей приключится какая-нибудь беда от плохого вина или протухшей рыбы, непременно подумают на нас.

– Значит, мы можем остаться здесь навсегда, – сделал я вывод, уже ощущая, как давят на меня массивные стены постоялого двора.

– Отнюдь. Успокойся, да разве ты и без того не проводишь здесь безвыходно все дни и ночи? Я редко видел, чтобы ты отлучался, так, верно, привык уж.

Оно конечно. Мой хозяин взял меня к себе из сострадания, поскольку я был один-одинешенек на всем белом свете. Ну я и трудился на него от зари до зари.

Вот как это произошло. В начале весны Пеллегрино покинул Болонью, где служил поваром, и отправился в Рим, где после кончины его кузины г-жи Луиджии де Грандис Бонетти ему достался «Оруженосец». Бедняжка отдала душу Господу вследствие нападения двух цыган, покушавшихся на ее кошелек. Тридцать лет содержала она постоялый двор, сперва с мужем Лоренцо и сыном Франческо, потом одна, и все шло хорошо, заведение было на прекрасном счету, путешественники со всего света останавливались в нем. Почитание, с коим Луиджия относилась к герцогу Орсини, владельцу особняка, в чьих стенах располагался «Оруженосец», подвигло ее назначить его своим единственным наследником. Однако герцог не имел ничего против того, чтобы Пеллегрино (имевший на содержании жену, незамужнюю взрослую и малолетнюю дочерей) продолжил дело своей кузины.

Это было пределом его мечтаний, он умолял герцога довериться ему. Однажды ему уже представилась такая возможность, но он ее упустил: дослужившись на кухне у одного богатого кардинала до стольника, резавшего мясо, был уволен по причине своей горячности и несдержанности на язык.

Как только Пеллегрино устроился неподалеку от «Оруженосца» в ожидании, когда его покинут несколько временных постояльцев, я явился к нему, запасшись рекомендацией священника ближайшей к постоялому двору церкви Санта-Мария-ин-Постерула. С наступлением знойного римского лета его жена, ничуть не обрадованная перспективой стать содержательницей постоялого двора, отправилась с дочерьми в Апеннины, к родне. Их возвращение намечалось на конец месяца, и подсобить Пеллегрино, кроме меня, было некому.

Разумеется, я был не лучшим помощником на свете, но старался как мог угодить. И даже когда все дневные труды были окончены, я и тогда искал повода быть полезным. Появляться одному на улице мне было боязно (жестокие шутки моих сверстников были тому причиной), и потому я с головой уходил в работу, как верно подметил Кристофано. И все же мысль, что придется провести много дней взаперти, показалась мне невыносимой.

Шум на первом этаже затих, Пеллегрино с постояльцами поднялись к нам. Вспышка гнева ни к чему бы все равно не привела, лишь вымотала его, а заодно и тех, кто пытался его обуздать. Кристофано повторил свое заключение, и постояльцы немного успокоились, все, кроме моего хозяина.

– Я их всех поубиваю! – взревел он, вновь теряя самообладание.

И добавил, что в результате этой истории он разорится, поскольку никто больше не пожелает останавливаться в «Оруженосце», как, впрочем, и выкупить у него постоялый двор, чья цена и так понизилась из-за проклятой трещины; что ему придется погасить все долги, чтобы приобрести другое заведение; что он впадет в нищету, но что сперва он расскажет обо всем этом в палате держателей постоялых дворов, пусть это и бесполезная затея. Его мысли стали путаться, он сам себе противоречил, нес околесицу, из чего я и вывел, что он улучил минутку и приложился к бутыли греческого вина, которое очень уважал.

– Следует собрать постельные принадлежности и личные веши старика, с тем чтобы передать похоронной команде, – продолжал отдавать между тем распоряжения Кристофано. И, обернувшись к Помпео Дульчибени, спросил: – По дороге из Неаполя приходилось ли вам встречаться со случаями заболевания чумой, слышали ли вы о чем-нибудь таком?

– Ни разу.

Было видно, что компаньон усопшего с большим трудом справляется с потрясением, тем более что смерть случилась в его отсутствие. На лбу и скулах у него выступила испарина. Лекарь расспросил его о многом, касавшемся того, кого он знал лучше нас: регулярно ли тот питался, каковы были его самочувствие и нрав, случались ли приступы недомогания, вызванные возрастом. Ответ на последний вопрос прозвучал отрицательно. Дульчибени был человеком внушительной комплекции, всегда облаченный во все черное, с огромным кружевным воротником по фламандской моде (бывшей в ходу, думаю, много-много лет назад). Вкупе с багровым цветом лица большой живот, стеснявший его движения, свидетельствовал о склонности покушать, по всей видимости, не меньшей, чем склонность моего хозяина выпить. Его совершенно седая пышная шевелюра, мрачный нрав и манера вести себя и говорить, как бы преодолевая бесконечное утомление, задумчивый и серьезный вид – все выдавало в нем человека умеренного и благонадежного. Только со временем, повнимательнее приглядевшись к нему, я замечу в его суровых сине-зеленых глазах и в тонких, всегда нахмуренных бровях отблеск тайной и неистребимой ожесточенности.

Дульчибени поведал нам, что познакомился с г-ном де Муре случайно, в дороге, и потому мало что о нем знает. Вместе с г-ном Девизе он сопровождал его от Неаполя, поскольку старик, почти слепой, нуждался в помощи. Г-н Девизе, музыкант и гитарист, прибыл в Италию, дабы приобрести новый инструмент у неаполитанского скрипичного мастера. Стоявший рядом Девизе это подтвердил. Как и то, что впоследствии выказал желание побывать в Риме, чтобы изучить последние направления в музыке, а уж затем вернуться в Париж.