И если дед Майкла, ростом шесть футов пять дюймов, был владыкой фермы, и полей, и работников, и урожаев, то бабушка была госпожой дома, подательницей трапез и строгой блюстительницей манер. Руки перед едой мылись едким карболовым мылом, запах которого Майклу предстояло помнить до конца своих дней, а сапоги тщательно очищались от грязи. Дом и ферма в те дни кипели жизнью — кто-то приходил, кто-то уходил, в прихожей стучали сапоги, бабушка во дворе звала мужчин ужинать, а если они были далеко, то Майкл опрометью бежал в поля, где они занимались своим делом — потные лица, в руках серпы, или уздечки, или ведра, или лопаты, или мешки, или вилы. Ему запомнились такие вечера, вечера сенокоса, когда в воздухе висели облачка мошкары, мычание коровы разносилось в тихом воздухе на мили, а он был весь облеплен осыпавшимися семенами трав и забрызган навозной жижей, потому что бежал за ними по лугам, не разбирая, куда ступает.

— У тебя нос в дерьме, — говорилось ему невозмутимо. — Ты, что, в снежки им играл? Живей беги домой, да отмойся хорошенько, не то бабушка шкуру с тебя спустит. — И он не видел, как они ухмылялись вслед ему.

Майкл Фей с носом в дерьме бежал вот так домой как-то на исходе лета, споткнулся, упал, покатился, заскользил — и жизнь его была схвачена, подброшена и возвращена в ином месте. В другом мире.

Он ощущал запах жирной земли, по которой скользил и катился под уклон, взмахивая короткими ногами и ручонками. Он ощущал запах чеснока и речной тины, а когда мир перестал вертеться, он оказался на склоне, спускающемся к ручью в низине, прокатившись двадцать футов по крутому поросшему орешником откосу. Закатный вечер остался позади на лугу. Тут царил сумрак, деревья — ольха и ивы — наклонялись над водой, точно пьющие животные, и в их тени уже сгущался ночной мрак.

Он сел, почистился пухлыми ладошками. В волосах у него запутались обломки прутиков, забились под рубашку, а одежда у него была черной и зеленой от грязи и сока трав. Он сморщился, посмотрел на черные ладошки, а потом на речное русло, полное шума воды, застланное ранними сумерками. В долгие дневные часы он часто ловил тут пескариков, когда бабушка давала ему передохнуть от множества дел, которые находила для него. Он знал эту реку — для него ручей был рекой, хотя в ширину едва достигал десяти футов и его ничего не стоило перейти вброд. Если направиться вверх по течению, то через несколько сотен шагов будет старый мост, которым редко пользовались. Тяжелые каменные устои вставали из воды, точно стены замка, а под его аркой не было ничего, кроме тьмы, да шмыгающих водяных крыс.

Майкла пробрала дрожь, и вдруг он замер — река в этот вечер казалась какой-то странной. Деревья выглядели более густыми и высокими. Ивы словно состарились, их ветки ниже проникали в бегущие струйки. А на склоне, по которому он скатился, больше не было пней.

Он оглянулся на склон. Да, правда. Его дед срубил там много ореховых кустов, чтобы овцы могли спускаться к воде пить. Коровы на такой крутизне обязательно соскальзывали бы, но овцам она была ни по чем. Там осталось достаточно пеньков, о которые спотыкались те, кто про них не знал, завитых вьюнками, укрытых мхом, а он, покатился, не зацепился ни за один. Странно.

Но он тут же забыл об этом. В мире взрослых, конечно, найдется объяснение, как оно есть для всего. А тут — неважно. Майкл посидел, слушая реку и чуть улыбаясь. Над ним за верхушками деревьев незаметно поднялась вечерняя звезда. Все мысли об ужине, о данном ему поручении словно кто-то высосал у него из головы. Он сидел и будто ждал чего-то.

В деревьях на том берегу что-то задвигалось. Он замер, но сердце у него заколотилось, громом отдаваясь в висках.

Колыхались, хлестали ветки — сквозь них продирался кто-то тяжелый. Майкл вглядывался, но в угасающем свете не мог различить ничего. Сами по себе его мышцы напряглись, а руки судорожно сжали опавшие листья, впились в них ногтями.

До него донеслись голоса — сначала один, затем второй, отвечающий первому. Слов он не понимал. Голоса звучали басисто, утробно, будто порыкивали, но ритмично, словно пели. Он поднялся на колени, готовясь защищаться.

В зарослях ежевики напротив по ту сторону реки возникло что-то. Ухмыляющаяся маска лисы — глаза горят, зубы блестят, но под ней сверкали еще два глаза и в широкой усмешке скалились зубы. От потрясения Майкл перестал дышать, он упал на спину в прелые листья и прутья. Послышался лай, похожий на смех, и снова движение на берегу напротив, темные мелькающие тени. Раздался плеск воды, и он увидел остроухий силуэт, бредущий через речку. И снова разговор, снова напевная речь и новый раскат сухого смеха, будто дятел забарабанил по дереву.

— Господи! — пискнул Майкл, и в воздух взметнулись комья и прелые листья, когда он заскользил вверх по склону на ягодицах. А реку переходили все новые и новые силуэты, хотя ни один еще не добрался до его берега. Они были почти человеческими, согнутыми, закутанными в шкуры, их руки и ноги блестели — то ли потом, то ли краской. Двое несли на плечах длинный шест, к нему было привязано что-то вроде вешалки для шляп. Ветвистые оленьи рога. С реки потянуло ветерком, и он ощутил их запах. Они воняли мочой, протухшим мясом, древесным дымом. Их роняющая капли ноша смердела кровью и внутренностями.

Он не выдержал. Повернулся спиной к реке, воздух со свистом втягивался в его легкие и выбрасывался наружу, по щекам катились слезы ужаса, оставаясь незамеченными. Его ноги скользили по палым листьям и грязи, пальцы вонзались в почву, чтобы удержаться. Он продрался туда, где деревья редели и стало светлее — назад на луг, где расстался со своим миром. И в этот миг его цепляющиеся пальцы напоролись на скрытый мхом пенек, и он упал на бок, рыдая, чувствуя, что тени с реки вот-вот набросятся на него, что его затопит их гнусный смрад. Он зажмурился.

Но ничего не произошло.

Он чуточку приоткрыл глаза, ничего не увидел в сумеречном свете, а потом вытаращил их, оглядывая берег внизу.

В реке и около не было никого. Птица высвистывала вечернюю песню, ничто не тревожило посверкивающую поверхность воды. Ветки деревьев и кустов были неподвижны. Он втянул носом воздух, сдерживая рыдания, и с полей до него донеслись голоса мужчин, идущих в дом ужинать. Он поглядел туда и увидел их темные фигуры на сумеречном фоне полей, тлеющие кончики сигарет подмигивали ему, точно крохотные глазки. Он выполз из колодца сгущающегося мрака — речной низины и немного полежал на краю луга. В ласковом вечернем воздухе его грудь все еще судорожно вздымалась. Где-то тихонько разговаривала горлица — сама с собой. Кто-то из мужчин чему-то засмеялся — веселым спасительным смехом. Он услышал металлический щелчок калитки и понял, что они вошли на задний двор, где окна дома уже желто светятся, хотя еще не совсем стемнело. Он с трудом поднялся на ноги, оглянулся через плечо и захромал к дому, утирая глаза, сморкаясь в рукав. Он чувствовал, как грязь засыхает у него на щеках, твердеет под ногтями. Да, бабушка две шкуры с него спустит за то, что он явится домой в таком виде.

И спустила, а потом оттирала и отмывала его под кухонным краном, пока уши у него не запылали огнем, щеки не заблестели, а ноздри не закупорил запах мыла. В ночной рубашке и тапочках он сидел за столом со всеми остальными, иногда слегка потирая ягодицы, еще хранившие память о прикосновении ее жесткой ладони. Но он даже не заплакал. В голове у него кружились воспоминания об увиденном у реки, и как он выплакался там, когда думал, что ему пришел конец.

Ел он жадно, почти не жуя, картошку, морковь, куски барашка под густым мясным соусом, и на верхней губе у него появились белые усы, такими огромными глотками он пил молоко. Бабушка поглядывала на него с упреком, нежностью и тревогой. Майкл ничего не замечал. Нос его был погружен в стакан, а мысли вертелись фейерверочным колесом. Те, кого он видел у реки… может, они «террористы», про которых говорила бабушка, такие, какие убили папу и маму? При этой мысли он перестал глотать. Террорист смутно рисовался ему чудовищем в маске, ночным и ужасным, которое забавляется, убивая людей. И, может, они его там учуяли. Наверное, лучше рассказать…