— Гдэ… нарком?
— Нарком здесь.
— Шьто Кузнецов?
— Флот подвергся нападению, но атаки отбиты. В Севастополе есть разрушения. На флоте потерь нет.
— Харашше… Скажите… Поскребышеву… шьтобы… собрал Политбуро. Вам с наркомом… прибыт в Крэмль… Эду…
Совершенно измученный, вернулся в спальню. Начал одеваться. Валечку не вызывал. Портянки пришлось наматывать старые. Значит… война… Невольно прислушался. Не гудит ли небо? Нет… Но могут долететь. У Гитлера, по сведениям разведки, нет дальних бомбардировщиков. Но… к сожалению, у нас новых «ТБ-V» тоже мало… Но есть «ТБ-III», есть «С-47»! И он прикажет немедленно бомбить Берлин! Значит, война… И этот маньяк его обдурил? Как раз — нет! Теперь он попался в расставленный ему капкан. Теперь ясно… Кто агрессор… И армия, конечно, уже встретила врага. Павлов. Кирпонос. Кузнецов… знают свое дело. Воевали в Испании. Да и сил у нас больше. Танков. Самолетов. Орудий. Войск…
Уже идя к машине, с крыльца пытался приободриться. Утра еще не было, светала первая синяя заря. Спал, глухо молчал парк. Не пели птицы. Лишь далеким криком, голосом помешанного доносилась, должно быть, сова. У ворот, открывая, суетились часовые, да в галерее, соединявшей дачу с кухней и домиком обслуги, слышалось какое-то движение. Сталин садился в машину, когда в одном из окон, задернутом шторой, сдвинулась белая задергушка и бледное женское лицо припало к стеклу. Валечка, заспанная, а может, и вовсе не ложившаяся, наспех застегивала кофту.
— Паэхалы! — морщась, пробормотал он, устанавливая поудобнее больные ступни.
Три черные машины выехали со двора дачи и устремились к повороту на шоссе. Когда автомобили мчались по прямой к Москве, уже посветлело от восходящего солнца. В приоткрытую форточку сталинского «Паккарда» донеслось пение жаворонка. Земля просыпалась. Но спали еще мирным сном мелькающие вблизи и тянущиеся вдали дома, пригороды, поселки. Воскресный сладкий московский сон с теплыми дебелыми москвичками, сладкими, нацеловавшимися за ночь девушками, беспечными наглыми парнями, рабочим людом, хлебнувшим с устатку положенную в воскресенье, законную… Москва всегда умела жить-отдыхать.
«Спят…» — подумал Сталин и, пригнувшись к стеклу, поглядел в небо.
Было ясно, чисто, спокойно голубело мирное небо. Но давящая голову мысль откинула его обратно на подушку сиденья. «Неужели все-таки война? Война? Видимо, война… ВОЙНА…»
Об этой войне, уже как будто вот-вот готовой начаться, свершиться, говорила и даже пела вся страна, но говорила и пела спокойно, как будто радостно, с подъемом: «Если завтра война, если завтра в поход, если темная сила нагрянет…» Войны никто не боялся, разве только те, кто уже воевал и знал, что такое раны, пули, осколки. НИКТО НЕ БОЯЛСЯ. «Как один человек, весь советский народ за свободную родину встанет!» Красная непобедимая армия, сильней которой нет нигде в мире, начнет громить этих… фашистов. А рабочие, их рабочие, угнетенные пролетарии, бросят винтовки, не станут воевать. «На земле, в небесах и на море! Наш напев и могуч, и суров: «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов…» Так пело с утра до ночи радио, так пели на демонстрациях. И пакт этот о ненападении восприняли просто как уловку фашистов. Кто им поверит? И мальчишкам было ясно. И ВОЙНУ пели, в нее играли. К ней готовились, будто к радостному празднику.
— Да… Фашистам… вэрит нэльзя… — вслух пробурчал Сталин и покосился на спины шофера и начальника охраны. Оба они молчали. А мотив этой дурной бодрой песни так и лез в голову: «И линкоры пойдут, и пехота пойдет, и помчатся лихие тачанки…»
Больше до самого Кремля Сталин не проронил ни слова. Он, может быть, яснее всех сейчас понимал, что это будет за песенная война.
А Москва спала еще совсем глухим, предутренним сном. Ни о чем не ведающие, залитые ясным небесным светом, розово синеющие улицы дышали свежестью едва сошедшей ночи. Отбивая время, прокашливаясь, бумкали куранты над гулкой пустой площадью. Щелкающим шагом удалялся караул заводных солдатиков от низкой ленинской пирамиды. И только внутри Кремля, очевидно всполошенные кем-то, озабоченно выстраивались солдаты НКВД. Не глядя на охрану, Сталин прошел в свой спецподъезд, начал подниматься по лестнице.
Политбюро собралось скоро. Все невыспавшиеся, тревожные, чтоб не сказать, испуганные: Молотов, Ворошилов, Микоян, Щербаков, Андреев, Каганович, Шверник, Вознесенский, опаздывал подслеповатый старик Калинин, который хоть и жил в Кремле, но всегда являлся последним, и Сталин никогда не делал ему замечаний: это был самый главный и самый ненужный член Политбюро, «всесоюзный староста», вроде бы и как «президент», а на самом деле марионетка. Но вот и он появился, и последним в кабинет бойко вошел Берия. Поскребышев, встав у дверей, доложил о прибытии Тимошенко и Жукова.
Сталин, уже взявший себя в руки, сел за стол. Но как ни пытался выглядеть невозмутимым, сегодня это получалось плохо. Лицо вождя посерело, мешки под глазами, и словно бы яснее проступала еще не так заметная седина в рыжеватых усах и рыже-серо-черной шевелюре, редеющей на макушке. Сказались бессонница и вчерашний день, словно бы перешедший, перелившийся в день сегодняшний. Все молчали.
Набив трубку, раскуривая ее, Сталин сказал:
— Эще… нэ ясно… Чьто случылось. Хотя… на провокацию это уже нэ похожэ…
И Молотову:
— Надо нэмедленно вызват… Шюленбурга и спросить: шьто это?
В это время Поскребышев доложил, что посол Германии граф Шуленбург просит принять его для срочного сообщения.
— А ми… не будэм эво… прынымать, — сурово сказал Сталин. — Разбойныков и бандытов нам суда нэ надо. Вачеслав Михаловыч! Вийдыте и… узнайтэ, в чом дэло. Доложите нам.
Молотов поспешно вышел, что было весьма странно для этого человека, который обычно никуда и никогда не торопился и был еще медлительнее Сталина.
Окаменелое молчание. Сталин курил. Покашливал, пытаясь принять солидный вид, Калинин, черноволосый Маленков, с толстым бабьим лицом, сидел не шевелясь, Ворошилов пытался грозно хмуриться, морщил квадратные усики Микоян, потерянно сидел Щербаков, а Берия шумно сопел, точно во сне. Но если лица членов Политбюро были более-менее спокойны, то лица военных, вызванных на заседание, были сама тревога. Бритоголовый Тимошенко, явно не привыкший еще к большим маршальским звездам в петлицах, и бритоголовый так же, подражающий ему Жуков, с пятью звездочками генерала армии, в новой форме, явно хотели что-то сказать. Но Сталин молчал, дымил трубкой и будто не хотел нарушать тишину.
Молотов появился, держа за угол какие-то листы. Заикаясь, объявил:
— Пг… пг… Правительство Германии объявило нам войну. Вот нота-ультиматум. Подписан. Пг… пг… Риббентропом. Нас обвиняют в том, что мы готовили войну. Ультиматум датирован 21 июня. И… и… И не вручен. Это пг… пг… преднамеренное предательство. Вероломное нападение.
Сталин, чуть бледнея, взял листы, читал, глотая дым, отгоняя его рукой. Потом бросил листы на стол. Они пошли по рукам.
— Цволачы, — сказал Берия. — И подлэцы.
— Да, тварь этот Гитлер. Сука и тварь! — Каганович.
— Ну, погодите, мы им покажем! — Маленков.
Калинин качал бородкой, как бы сокрушенно и утверждающе.
Все ждали, что скажет Сталин.
— Георгий Максымильянович! Зачытайтэ, — предложил Сталин.
Маленков послушно поднялся и начал читать текст. Нота вся состояла из обвинений и заканчивалась словами: «Мы вынуждены нанести России превентивный удар!» Писал ноту явно Гитлер. Это был его стиль.
Тимошенко и Жуков, все еще не получив приглашения сесть, стояли навытяжку.
— Какие ваши прэдложения? — сурово глядя на Жукова, спросил Сталин.
— Предлагаю немедленно обрушиться на врага всеми имеющимися силами. Прорвавшиеся части задержать и отбросить за рубеж.
— Не «задержать», а уничтожить! — грозно сказал Тимошенко.
После короткого изложения обстановки на границах, из которого нетрудно было понять, что по-настоящему и толком командующим ничего не было известно, Сталин, так же холодно хмурясь, сказал: