Несколько минут они шли молча. Рут остановилась. Прямо из-под ног у нее выскользнула ящерица и юркнула под камень. Облачка на небе, казалось, стояли на месте. Они были такого же цвета, как и пустыня вокруг: желтовато-охристого.
— Вы странный человек, — вдруг сказала Рут. — Порой я ловлю себя на мысли, что мне хочется верить вам. Вы обладаете даром убеждения. Вы прирожденный проповедник…
— Вы льстите мне, мисс Дойчер.
— Я думаю, вы можете перейти просто на Рут.
— Спасибо.
— Но обождите. Одно настораживает меня. Настоящие проповедники, от библейских пророков до наших дней, обличают. Они наша совесть. Они видят дальше нас и предупреждают нас о том, куда приведут нас наша слепота и наш эгоизм. Вы же… Вы же… У меня впечатление, что совет директоров должен быть в восторге от ваших проповедей. Я не хочу сказать, что они диктуют вам текст ваших проповедей, но я всегда настороженно относилась к апологетам власть имущих. А наша власть — совет директоров. И заметьте: это не выборная власть. Я не голосовала за него и инстинктивно я всегда настороже. Я не привыкла к благодеяниям власти. Или фонда в данном случае.
Антуан Куни остановился и медленно поднес руку Рут к своим губам.
— Очаровательная моя анархисточка, — нежно сказал он. — Настороженный интеллектуальный зверек.
— Спасибо, — усмехнулась Рут. — За поцелуй и за зверька.
— Вы не понимаете. Вы не понимаете, как соблазнителен и как легок путь отрицания. Первое, что делает в своей жизни ребенок, — он отрицает, он критикует. Он орет, потому что недоволен миром. Это легко, потому что это разрушительный путь. А ломать всегда проще, чем создавать. Удивительно, что даже сильные умы часто незаметно для себя скатываются на наклонную плоскость дешевого критиканства.
— Благодарю, друг мой. Надеюсь, я тоже включена в категорию сильных умов, впавших в дешевое критиканство?
— Не шутите так, Рут, — сказал Антуан. — Вы причиняете мне боль.
— Я? Вам? Боль? Не понимаю…
— Я знаю, вы любите шутить. Помните, как вы подошли ко мне и прошептали, что у фонда есть план всех превратить в исков, чтобы можно было свести все леса в мире на бумагу? Но… дело в том, что… мне не безразлично, что и как вы мне говорите, уважаемый мой биохимик.
— Почему?
— Потому что… можете смеяться, сколько вам угодно, но я люблю вас. Рут.
— Ура, — сказала Рут, — надо послать приветственную телеграмму конструкторам наших тел. Один иск признался в любви другому. Вряд ли они запрограммировали это. Или наоборот, это дефект?
— Не надо, — голос Антуана дрогнул. — Не смейтесь. Это слишком торжественный и важный момент для меня, чтобы ценить шутки.
Они прошли еще несколько шагов молча.
— Антуан, это правда? То, что вы сказали? — спросила Рут, и в голосе ее прозвучала странная настойчивость.
— Это правда, — тихонько сказал Антуан. — Святая правда.
— И я могу вам верить?
— Мне больно слышать ваш вопрос. Мне было около шестидесяти, когда я… возродился здесь… И никогда за всю жизнь, я не испытывал такой… такого… восхищения… женщиной… Я всегда был довольно… суровым человеком… Ну, может быть, не столько суровым, сколько серьезным, человеком долга…
— А кем вы были до метаморфозы?
— Историком… Историком-любителем.
— А… Наверное, вы много читали старых проповедников. Вы знаете, что многие зовут вас здесь златоустом?
Антуан Куни усмехнулся:
— Я слышал. Но я не адвокат, красноречие которого оплачивается выше самых высоких литературных гонораров. Если иногда мои слова и производят на кого-то впечатление, то это потому, что они идут от сердца.
— Вы странный человек, Антуан…
— Может быть, Рут. Откровенность давно уже стала у нас смешной, а если человек при этом еще и говорит о серьезных вещах, что ж… он почти комик.
Рут Дойчер сжала его руку. В определенной логике отказать ему нельзя, подумала она. И честности. Может быть, он в чем-то прав. Может быть, требуется определенное интеллектуальное мужество, чтобы не смеяться над старомодными истинами. А может быть, истины вообще не могут быть модными и старомодными. Может быть, они за скобками наших суетных страстей… Получить признание в любви от проповедника-любителя. Серьезного, как пастор, и торжественного, как сенатор. Смешно.
И все-таки… Все-таки что-то шевельнулось в ее груди. Какой-то древний инстинкт удерживал ее от беспощадной иронии, которой всю жизнь она фехтовала без устали, отбиваясь от наседающей пошлости жизни. Господи, она, Рут Дойчер, языка которой побаивались все ее знакомые, тает от признаний в любви электронно-кибернетического устройства! И где? В странном лагере на краю жаркой пустыни. В лагере, подозрительно похожем на комфортабельную тюрьму.
Всю жизнь она лелеяла свою свирепую независимость. Было время, когда и она получала свою долю приглашений на вечеринки и поцелуев в машине. Но она смеялась над кавалерами. Боже, они были такие одинаковые, они были так удручающе предсказуемы!
Она вдруг вспомнила, как ее, девчонку, когда-то пригласил в кино… как же его звали… А, Рич. И весь вечер; как только он открывал рот, она уже догадывалась, что именно он скажет. Слово в слово. Она старалась не смотреть на его курносую физиономию с небольшими облачками веснушек по обеим сторонам носа, потому что с трудом сдерживала смех. Потом она не выдержала, фыркнула. Парень обиделся, и больше они не встречались.
Постепенно она привыкла к одиночеству и даже стала гордиться им. И вот что-то произошло с ней. По привычке ей хотелось быть ироничной, ей хотелось двумя—тремя забавными репликами проткнуть надутую торжественность штатного златоуста. Но только по привычке. Потому что его серьезность была трогательна, и в самой беззащитности его слов было нечто, что удерживало ее от взмаха словесной рапирой. Нет, не хотелось вытаскивать из ножен эту рапиру. Ей хотелось, чтобы они шли так и шли и чтобы смешной Антуан трепетно держал ее руку в своей. Ей хотелось чувствовать себя обезоруженной, ибо в доверии, оказывается, была своя сладость.
— Я понимаю, почему вы молчите, — печально сказал Антуан и тихонечко погладил руку Рут. — Вы думаете, я не чувствую пропасть между нами?
— Пропасть? — вздрогнула Рут.
— Вы блестящая женщина. Вы известный ученый. Вы привыкли вращаться в интеллектуальной среде, где не очень жалуют банальные истины. А я… я полная ваша противоположность. Я прожил жизнь в среде, где интеллектуальность встречалась реже, чем шестипалые руки. В среде, совершенно вам чуждой…
— Не нужно, Антуан, — мягко сказала Рут и подивилась, откуда у нее взялись такие нежные интонации в голосе. — Не нужно постоянно принижать себя. Это защитное кокетство вовсе вам не к лицу. Я могу в чем-то с вами не соглашаться, но мне нравится ваша смелость. Скажу честно, ваша непохожесть на людей моего круга и настораживает и тянет к вам.
— Спасибо, Рут. — Антуан Куни остановился, нагнулся и поцеловал ей руку.
Ах, мисс Дойчер, что с вами творится, усмехнулась она мысленно. Она протянула руку и нежно провела пальцами по щеке проповедника.
— Спасибо, — тихо сказал Антуан. — Мне жаль, что у нас нет слез. Я бы не сдерживал их сейчас.
Они снова шли молча, и рука Рут уютно устроилась в руке Антуана Куни. Солнце уже стояло низко, пустыня стала остывать, и привычные миражные озерца не переливались больше над песком. Откуда-то подул ветер. Если бы она была человеком, она ощутила бы сейчас вечернюю прохладу, подумала Рут, но тут же привычно вытолкнула из себя эту мысль. Жалость к себе — что растворитель. Не смоешь вовремя, и вот уже он въелся в сердце, лишает тебя сил.
— Антуан, — сказала она, — можете вы дать мне слово, что то, что я сейчас расскажу вам, останется между нами?
— Если это не будет противоречить моей совести, — серьезно сказал Антуан, и слова его еще более убедили Рут в правильности ее решения.
— Я хочу познакомить вас с несколькими своими друзьями. Мы иногда собираемся и обсуждаем нашу жизнь здесь в Ритрите. Само собой разумеется, совет директоров ничего не должен знать об этих встречах. Можете вы дать мне слово?