Неужели же была когда-то у меня иная жизнь? С тихой работой в лаборатории, длинными симпозиумами, после которых хотелось отдыхать, со свиданиями с Луизой… Тогда мне казалось, что я выдолбил себе тихую нишу. Теперь эта тихая скромная ниша представлялась неслыханно прекрасной и до слез трогательной в своем покое. Теперь меня вышвырнули к жерлу вулкана и предупредили, что скоро он выплеснет на мир «всесжигающую» лаву.

Но может быть, в его. безумии есть своя логика? Может, действительно можно сменить систему координат и в плане Омега появится некий смысл? Ведь кое-что в речах Калеба Людвига было не таким уж безумным…

Тем более рядом со мной будет Луиза. Всегда. Разве не говорил я ей, и говорил искренне, что она мой мир? Весь мой мир?

Ну хорошо, я откажусь. Через двенадцать часов я скажу: мистер Людвиг, простите, ваши планы безумны, и я не намерен участвовать в них.

Наверное, он ничего не скажет. Может быть, он даже вздохнет печально и кивнет электронным гробовщикам, что будут стоять рядом с ним. И из меня вынут душу, сотрут мое «я» быстро и безжалостно. И меня не будет. Не будет ничего. Абсолютно ничего.

И в последнее мгновение сквозь разрушаемое, стираемое сознание промелькнет мысль, что ничего я своей смертью не добился: не помешал их плану, ничего не сделал для Луизы, для сына. Они вспыхнут на кратчайшую долю секунды в ядерном пламени, как мошки в пламени свечи, и исчезнут.

А если сказать «да»? Смогу ли я пережить то, что они сделают с миром? А может быть, сумею?

Я не знал, что делать. Что думать. Что решать. Я метался по комнате. Но не так, как Калеб Людвиг в экстазе пророка, а загнанным в угол смертником, застывшим в тягостном ужасе. Двенадцать часов. Или уже меньше. Я вдруг сообразил, что забыл часы у Софи Вольта. Софи Вольта — еще одна тень другого мира. Еще одна мошка, которая вспыхнет крошечной искоркой во взрыве.

ГЛАВА 24

-Уходите! — пронзительно закричала Софи Вольта, когда Луиза вернулась с покупками. — Убирайтесь! Немедленно! Его увели! — почему-то именно теперь к ней пришел страх. А может, это был не страх, а месть. Месть за другую, неведомую ей, но наверняка более интересную, чем у нее, жизнь. Месть была торжествующей и яростной, и хозяйка квартиры с треском захлопнула дверь перед Луизой.

Она спустилась по лестнице и пошла куда-то, не зная, куда идет, зачем, оглушенная, уничтоженная. Ника не было, и жить было невозможно. Невозможно было дышать, думать, надеяться. И даже сердце отказывалось биться, сжималось в тоскливый болезненный комок.

Многие месяцы она жила странной, зыбкой жизнью. Ей иногда казалось, что в мире не осталось больше ровных поверхностей. То она карабкалась вверх, туда, где ее ждал Ник, пусть в страшном жарком Ритрите, пусть непривычно молодой в новом своем теле, но ждал. То скатывалась вниз, обратно в Шервуд, в бессмысленное до следующего карабкания вверх существование.

Теперь не оставалось ничего. Ей почему-то вспомнилась детская игрушка: плоская коробочка со стеклянным верхом и шариками, которые нужно было загонять в лунки. Шарики были непослушными, лунки мелкими, и малейший неточный наклон коробочки уничтожал все достигнутое.

Теперь она была шариком. В огромной коробке, которую держали чьи-то дьявольские руки. Но лунки не было. И ее несло, швыряло неведомо куда, и она знала, что ей негде остановиться.

Теперь, когда Ник у них, они найдут и ее. Чтобы никто не знал о Ритрите. Чтоб этот страшный островок в пустыне напоминал черную дыру в небе, которую нельзя увидеть и о которой ничего нельзя узнать.

Они будут ждать Луизу в ее квартире, в квартире подруги, о существовании которой они наверняка выпытали у Тони Баушера, они будут караулить ее в доме родителей.

Ей вдруг пришла в голову безумная мысль отправиться в Ритрит и броситься на колени перед Венделом Люшесом. Не может быть, чтобы он не понял ее отчаяния, чтобы не почувствовал жалость к человеку, который задыхается от нехватки кислорода.

С ней никто не будет даже разговаривать. Может быть, ее пожалеют. Но одним способом — сразу убьют ее. Как Ника. Они наверняка убили или убьют его.

Ей захотелось застонать, закрыть лицо руками и броситься на асфальт тротуара. Пусть идут по ней, пусть топчут, лишь бы не было невыносимой боли от мысли о Нике.

— Простите, мисс, — послышался чей-то голос, — вам плохо?

Огромным усилием воли она заставила себя подняться из своего колодца к поверхности. Чистенький старичок участливо смотрел на нее.

— У вас такой вид… Может быть, я могу что-нибудь сделать для вас?

— Спасибо, — сказала она и покачала головой. Она заставила себя прибавить шагу. Что мог сделать ей чистенький старичок, все чистенькие старички мира, все люди? Чем могли помочь? Да не убивайтесь вы так, милочка, вы еще молоды, у вас впереди целая жизнь. Не один, так другой. Кто знает, может быть, еще лучший.

Непонятно было, как она еще шла, почему, каким чудом сокращались ее мускулы, натягивались сухожилия, сгибались суставы. Непонятно, как ухитрялась она втягивать в себя воздух, когда вся она была налита тяжким ртутным отчаянием.

Первый раз в жизни она поняла самоубийц. О, умом она понимала и раньше! Доведенные до отчаяния, они выпрыгивали из окон, ссыпали пригоршни таблеток снотворного в стакан с водой, открывали газ и бросались под колеса поезда метрополитена. Но она понимала и не понимала. Потому что понять, как человек может сам, по своей воле отнять у себя такую изумительную вещь, как жизнь, было все-таки невозможно.

Теперь она понимала, о, теперь она понимала! Единственным мыслимым пристанищем для нее была теперь смерть. Только так можно было выскользнуть из холодных, цепких рук отчаяния, которые не выпускали ее горло ни на мгновение.

Она не заметила, как очутилась на мосту Президента Буна. Внизу, метрах в тридцати, темнела бурая вода Ридривер. Холодная, грязная. И такая заманчивая. Преодолеть детский страх, оттолкнуться от перил в последнем в жизни усилии, прочертить пространство коротким полетом — и не будет больше ничего. Сколько она будет падать? Наверное, секунду—другую. Это не так страшно.

И вдруг острая мысль даже не пронзила, а пробуравила ее, пробила, как снаряд: а если все-таки Ники жив? Пусть один шанс из миллиарда, но он же есть пока! Ведь вытянула она необыкновенный лотерейный билет, встретив его. Не кого-нибудь другого, лучшего, худшего, богатого, красивого, веселого, но его, Ники. Так какое она имеет право так легко отдаться отчаянию? Предать свою любовь? Да, шансов было ничтожно мало. Исчезающе малая величина, как говорил Ник. Но они были. А бурая жидкая плоскость в тридцати метрах под ней не убежит от нее и завтра, и послезавтра, и тогда, когда она будет твердо знать, что закон вероятности не обманешь и один шанс из миллиарда побеждает только в сказках.

— Это хорошо, — пробормотал высокий полицейский с обветренным мясистым лицом.

Первым ее движением было броситься бежать, но она подавила в себе страх и вопросительно посмотрела на полицейского.

— Что хорошо?

— То, что вы отвернулись, — очень серьезно сказал полицейский. — Вы знаете, какая сегодня температура воды? Четырнадцать градусов.

— А… спасибо, — Луиза попыталась улыбнуться, но, наверное, улыбка у нее получилась совсем жалкая, потому что полицейский кивнул ей, словно говорил: да, да, я понимаю…

Если бы можно было хоть с кем-то поговорить о Нике, хоть с одним человеком… Она вдруг вспомнила о его сыне. Ник рассказывал ей о последней своей поездке к нему, о грустном и вместе с тем умиротворяющем разговоре. Может быть, поехать к нему? Но что может сделать совершенно чужой ей молодой человек, который к тому же по своей воле ушел из жизни, чтобы служить какому-то богу. Какой бог? Какой бог мог бы допустить, чтобы у нее отняли единственное ее достояние, смысл жизни! Ведь ничего дурного ни он, ни она никому никогда не сделали. Кому мешало их счастье?