– Доктор! Товарищ Капка! Не знаю, как выразить вам свою признательность!.. – начал я. – Однако какой тяжелый портфель!

– Не удивляйтесь. Сто лет назад мой предок Юлиус Капка перевел мемуары Веригина на чешский язык. Здесь, в портфеле, в двух папках все: и русский экземпляр и чешский. Мы, наша семья, иногда перечитываем этот труд и глубоко уважаем его автора. Дмитрия Веригина давно нет, но он как бы член семьи Капки. Вот. Возьмите.

И доктор Капка протянул мне медный ключик с затейливым узором. В нем были вплетены инициалы предка доктора Капки.

Я тут же открыл портфель.

В ресторан, где мы сидели с доктором Капкой, долетали слова о прибытии и отбытии самолетов… Слышался то приближающийся, то удаляющийся гул моторов. И под эти звуки доктор Капка прочел мне вслух листок, приложенный к русскому экземпляру мемуаров. Листок был написан рукой Веригина (я узнал его почерк)

Не сгубить народа,

Не сгубить и края

Там, где в род из рода

Речь звучит родная… – так словами нашего поэта Ганки начал Веригин свое обращение к моему предку, – пояснил доктор Капка. – А вот после этих слов… Ах, вы, конечно, не знаете, ведь мой прадед служил в тогдашнем маленьком пансионе «Черный лебедь», где жил Дмитрий Веригин. Они подружились.

«Дорогой мой Капка! – писал Веригин. – Уезжая в Пелисье на несколько дней, я оставил Вам на хранение свои записи – о моем бегстве и спасении в тайге и о дальнейших событиях моей жизни в Швейцарии и Карлсбаде.

Уезжал я в Пелисье на каких-нибудь пять-шесть дней. Но судьбе угодно было забросить меня по одному делу за океан. Я побывал в Гвиане.

Дорогой мой Капка! Мне посчастливилось. Меня постигла удача, о которой я даже боюсь говорить. Впрочем, Вы достаточно владеете русским языком и сами все узнаете из прилагаемых записей.

Я уже на пути к родине.

Знаю, меня, может, ждет там гибель. Но мне невмочь жить на чужбине. Завершать то открытие, которое я сделал в Гвиане, я должен только в своей родной стране. Но везти с собой свои дневники я не могу. Причины понятны.

Не забывайте наши беседы о судьбах чешского народа. Как и вы, верю: чешский народ сбросит цепи австрийского рабства и по-братски жить будет с русским народом».

– Обратите внимание на этот документ. – И доктор Капка указал на дату расписки почтовой конторы в Гавре. – Смотрите: письмо и рукопись Дмитрий Веригин послал моему прадеду уже по пути в Россию. Как только достиг берегов Франции.

– А дальнейшая судьба Веригина… Вам что-либо известно о нем?

– Нет. И никто никогда не спрашивал о нем. Вы – первый.

ДОБРЫЕ СУМЕРКИ

С доктором Капкой мы сердечно распрощались в вестибюле большого современного отеля. Он называется «Черный лебедь» – совсем так, как назывался маленький пансион, что сто лет назад был на этом месте.

Отель «Черный лебедь» стоит на самой высокой горе. Из моего номера видно: с Крушных гор как-то осторожно и неторопливо в долину сходит лес, густой и тенистый. В природе этой страны ощущается благородная сдержанность, мягкость, но при этом категорическое постоянство: линии гор, спускающихся к долинам, мягки и легки, а неширокие речки нешумно, но настойчиво и уверенно катят свои воды вдоль дорог. Реки дружны с дорогами.

Вечер. Я один в комнате отеля.

За окном моего номера мягкие сумерки незнакомого города. Сумерки эти кажутся мне добрыми и благожелательными, как самый город.

С волнением гляжу на портфель. Медленно достаю из него одну старинную папку с потрепанными кожаными уголками. Другую.

Нет! Я не стану сейчас раскрывать их. Сборы в дорогу, перелет, встреча с доктором Капкой… Надо немного отдохнуть. И через час-другой взяться за чтение. Со свежей головой.

Я пошел бродить по городу.

Солнце уже совсем ушло за Крушные горы. Деревья затихли. И каждое дерево готовится к ночи – меняет свое дыхание, испарение.

И вот настал час, когда луна бросила на землю тени домов, заборов и деревьев. Тишина. Никто не шагает по тротуарам, не ступает по теням домов. И они, эти тени, спокойно и уверенно протянулись по мостовой – кое-где сошлись, разошлись, изогнулись…

Уже совсем стемнело, когда я вошел в коридор отеля «Черный лебедь». Окна в большой темный парк были раскрыты. Все тихо. Свет круглого фонаря под окном выхватывал из темноты отдельные листья на ветвях деревьев. Дальше все сливалось в темноте. Только вдоль аллеи тянулась цепь тусклых огней. И казалось, что фонари стройным рядом висят в воздухе.

Я вдохнул полной грудью ночной воздух. Вошел в свой номер. И сразу же раскрыл потертый кожаный портфель.

Часть третья

КАРЛСБАДСКИЙ ПОРТФЕЛЬ

ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ СУМБАТОВ

Карлсбад.

Из портфеля Милана Капки

Дневник Веригина

Чуть я появился в Москве, как первым делом пробрался на Малый Кисельный переулок. Александр Сергеевич Порошин сердечно обнял меня, обещал помочь с паспортом и билетом. Наташу не застал дома.

В тот же день вечером я пошел… нет, почти побежал по адресу, который сообщил мне старик Никанор, чтобы узнать, жив ли Сумбатов.

Помню, светло стало у меня на душе, когда немолодой слуга, внимательно поглядывая то на меня, то на свои опойковые сапожки, снял с головы картуз и сказал:

– Да, сударь. Мой господин Федор Федорович Сумбатов здесь проживает.

– А где Федор Федорович?

– Они в угловой диванной сидят. При луне свои плитки каменные распаковывают, ищут что-то. Пожалуйте к ним. Обойдите кругом, сударь, – там ход через террасу.

Ярко светила луна. Возле дома буйно цвела сирень. Вечером еще белее казались ее цветы. Я обошел дом и кусты сирени. Луна освещала большие деревянные колонны. Дверь на террасу была открыта настежь.

Я невольно остановился.

– Вам кого? – послышался мягкий грудной голос.

В открытом окне неясно обрисовывалась высокая мужская фигура.

– Мне нужен Федор Федорович…

– Сумбатов? Это я. Бывший владелец сего замка, что завтра идет с молотка. Входите!

Сумбатов исчез, словно растаял в темном проеме окна. Я поднялся по шатким ступеням. Вошел в дом. Узкие полосы лунного света лежали на паркете, на стенах. Шаги мои гулко отдавались в высоких пустынных комнатах.

«Видно, вся мебель уже распродана, все вывезли», – подумал я.

При свете луны я увидел силуэт человека. Он сидел, согнувшись, на низком деревянном стуле спиной к двери. На полу перед ним были разложены какие-то черепки, валялись обрывки бумаги, веревки. В комнате стояла железная кровать с сенником.

Я закрыл за собой дверь. Она жалобно скрипнула. Сумбатов повернул голову:

– Садитесь! Прямо на сенник. Вольтеровского кресла не предлагаю, ибо его уже нет. Меня завтра до конца распродадут.

Он посмотрел в открытое окно. Гроздья цветущей сирени чуть касались подоконника.

– Взгляните! Того, что там, наверху, – луну… звезды, и того, что здесь, внизу, на этом грязном полу, – он протянул руку к сверткам, – не купить!

И Сумбатов снова нагнулся к своим каменным плиткам. Обо мне словно забыл. И, обращаясь только к ним (или к самому себе?), что-то говорил об Атлантиде, о джунглях, о покинутых городах, о письменах, начертанных на стенах древних храмов и лабораторий.

А пустые комнаты высокого деревянного дома, казалось, ловили его слова и усиливали их звучание.

«Как мне заговорить?» – терзался я.

Вдруг Сумбатов схватил с пола какой-то черепок и, не глядя на меня, подбежал к окну.

– Бесчинство! А я не хочу! – вдруг четко вслух сказал он, глядя на черепок, словно продолжая какой-то внутренний свой разговор. – Природа наградила человека смертью… Смерть… Издевательство! – почти крикнул Сумбатов. – Микроб бессмертен, а Гоголь жил сорок три года. Инфузория… какая-то туфелька… парамеция… одноклеточное существо не знает естественной смерти, а человек… Читали ли вы «Севастопольские рассказы»? – неожиданно обратился он ко мне и тут же горячо ответил сам: – Их написал поручик – иль подпоручик, не в этом дело, – зовут его Лев Толстой. Граф Лев Толстой. Ну, положим, природа отпустит этому подпоручику семь или восемь десятков лет. Спасибо, что ли, ей сказать за это? Разве в несколько десятков лет он, этот Толстой, исчерпает все то, что может и хочет сказать людям? Нет! Никогда! Тут потребуется иной счет.