– Конечно, на московском небе над нами просто луна, а на ленинградском небе Селена.

– Я думал о вас лучше… – с грустью сказал Окольничий.

– Простите, Сергей Васильевич, – примирительно сказал я, – ведь я просто развлекаюсь, играю словами, а думаю совсем о другом.

– О чем?

– О зайчике. О солнечном зайчике. В моей пустой квартире он по мне скучал, скучал и растаял.

– Опять развлекаетесь словами?

– На этот раз нет, – ответил я. – Мы пришли. Здесь, в этом домике, летом я снимаю комнату. А вот мое окошко.

– Прощайте! – улыбнулся напоследок Окольничий.

– Уверен, что Дмитрий Дмитриевич сразу же почувствует замысел вашей симфонии и поддержит вас, – сказал я, пожимая руку Сергею Васильевичу.

Глаза Окольничего чуть потеплели.

– Спасибо! Большое спасибо! Прощайте.

– Прощайте.

Я вошел в свою комнату. Распахнул окно. Рама задела ствол сосны. Теплый летний сумрак уже обволакивал его.

Выглянув из окна, я увидел, как медленно и задумчиво шел по просеке мой недавний спутник, а его две авоськи с продуктами, книгами и нотами качались и мотались в такт его шагам…

«Так, наверно, он и сам будет мотаться в жизни… А интересный человек, – подумал я. – И, наверно, я его больше не увижу. Жаль. Впрочем, – загадал я, – если он обернется, значит, мы еще увидимся».

Окольничий вдруг остановился. Он, видно, что-то вспомнил, задумался. Но не обернулся. Скрылся.

«Значит, не увидимся! Чепуха! Дачная чепуха. Пора спать!»

НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Поздняя ночь. Спокойно лежат на полу светотени. Снова луна поднимается над соснами.

Но мне не спится. Бессонница.

От бревенчатых стен шел смолистый запах.

Сосны даже срубленные живут, раздумывал я. Как странно! Люди срубили сосну… много сосен… Сделали дом. А они, сосны, и срубленные живут, веселя душу своим запахом. И еще какой-то другой запах – сухой и резкий – примешивается к запаху бревен. Мох! Ведь мхом проконопачены пазы меж всех этих бревен.

Луна уже стояла высоко в небе.

Я стал было дремать. Но вот сквозь приближающийся сон мне послышался голос: «Люби, – говорю своей дочери, – агронома, а она хочет за студента-художника. Погибать, значит, саду-то моему вишневому?» Откуда это? Ах да, так говорила женщина, торговавшая вишнями, а голос… Вишневый сад… Вишневый сад… А вот уж другой голос: «Торги… Аукцион на двадцать второе августа…» Сразу узнаю: это Лопахин, он будет рубить вишневый сад. Пьеса Чехова во МХАТе. Умолк Лопахин. Растаял.

Я стал засыпать… Все тихо. Остался только стук топора. Стучит в театре топор – рубят вишневый сад. Стук… Стук…

Проснулся. Стук повторился, но уже наяву – ясно, часто, дробно.

Стучал кто-то в мое окошко:

– Проснитесь!

Я вскочил. У открытого окна стоял при луне тот самый Окольничий, с которым мы плутали сегодня по разным станциям.

– Простите меня – разбудил! Но случилось нечто невероятное…

Я включил свет.

– Ничего не понимаю. Не стойте под окном, как в любовном романсе. Зайдите в дом.

И вот Окольничий сидит у стола. Вид у него встревоженный до крайности.

– Что случилось? Почему молчите?

– Бежал к вам… – Он умолк, уставился неподвижным взглядом на лампочку.

– Так что же случилось?

– Скажите, ведь вы знаете о том, что Кибальчич и на суде и перед казнью думал не о смерти, а о том…

– …чтоб до людей дошло его открытие. И просил суд сохранить его записи, – нетерпеливо подсказал я. – Но к чему это?

– Вы помните там, на станции, урну… ну, мусорную урну?

– Мусорную урну? Не понимаю. О чем вы, Сергей Васильевич!

– Наверное, в том кульке, который вы бросили в мусорную урну на платформе, скрыта разгадка тайны. Впрочем, читайте! Читайте скорее. Еще раз простите, что я помешал вам спать.

Он протянул мне большие смятые листы желтоватой твердой бумаги, измазанные вишневым соком.

– Что это за грязные бумаги?

– Мой кулек из-под вишен.

– Чего вы от меня хотите?

– Читайте!

Нехотя взял я листы и поднес поближе к лампочке.

НЕСКОНЧАЕМАЯ ЖИЗНЬ, ВЕЧНАЯ ЮНОСТЬ

Листы были исписаны четким, но мелким почерком.

Окольничий выдернул из моих рук нижний лист и положил его сверху:

– Для начала возьмите вот это.

Мне бросилось в глаза, что в правом верхнем углу листа очень ясным писарским почерком с лихими завитушками было старательно выведено: «27 августа 1858 года», а в левом – «К протоколу следствия, лист 117-й».

– Это что еще?

– Судебное дело. Чрезвычайной важности. Сто лет назад. Начала нет, но это неважно. Читайте, прошу вас.

Я нехотя принялся за чтение.

«…Экспертное заключение врача-психиатра Н. Е. Озерова.

В оном заключении врач-эксперт указывает на то, что обвиняемый страдает душевной болезнью в форме мономании, возникшей на почве контузии, полученной во время Севастопольской кампании и сопровождавшейся потерся памяти.

Посему все деяния обвиняемого, произведенные им по получении контузии, то есть начиная с 15 июля 1855 года, должно понимать как проявления помраченного сознания и состояния невменяемости; самого же обвиняемого рассматривать как человека душевнобольного…»

Я остановился в недоумении.

– Читайте же! – нетерпеливо настаивал Окольничий.

Я подчинился.

«…после оглашения экспертного заключения врачапсихиатра Н. Е. Озерова обвиняемый Дмитрий Веритин обратился к следователю:

– Господин следователь! Отвергаю! Сегодня, в среду 27 августа 1858 года, я, Дмитрий Веригин, категорически отвергаю заключение врача-психиатра. И не помрачением сознания обусловлены мои деяния, а именно: доставка и распространение свободолюбивых изданий Герцена, зовущих народ к свободе. Отдаю себе отчет: если вы, господин следователь, согласитесь с экспертизой врача-психиатра, то и кара смягчится. Но, будучи в здравом уме и твердой памяти, отвергаю заключение врача-психиатра. Однако сейчас поведаю о другом.

Да! Во время Севастопольской кампании, 15 июля 1855 года, вследствие разрыва бомбы я действительно лишился памяти. Даже имени своего не мог назвать. Но за какую-то минуту до этого меня осенила одна догадка…

Следователь. Уж не эта ли ваша «догадка» привела вас на скамью подсудимых?

Обвиняемый. Многие годы потратил я на то, чтоб проникнуть в суть вопроса: почему так коротка человеческая жизнь? И вот за миг до контузии я подошел к разгадке тайны, как продлить человеческую жизнь на тысячу лет и сохранить непроходящую юность.

Следователь. Обвиняемый Веригин! До ваших умствований мне нет дела. Не уклоняйтесь от предъявленного вам обвинения. Итак, будучи в здравом уме и твердой памяти – не так ли? – вы признаете себя виновным в подготовке народного возмущения против монарха?

Обвиняемый. Горе народное повелело мне не остаться безучастным к судьбе несчастного люда. Отец мой был врагом. И с ним я еще ребенком разъезжал по деревням, где он лечил больных. С детства видел я нищету и бедствие народное. На медицинской практике я убедился: почти все болезни в народе идут от голода и бесправия, в которых держат страну царь, правительство и богатые люди…

Следователь. Прекратите, обвиняемый, свои дерзкие речи. Еще одно такое высказывание усилит вашу вину и наказание.

О б в и н я е м ы й. Тут ваша власть. Подтверждаю! Желая помочь избавлению народа от страданий, я принялся за распространение надлежащей литературы среди офицеров, для чего посещал казармы.

С л е д о в а т е л ь. Признаете ли вы себя виновным в том. что для получения крамольных воззваний держали преступную связь с лицами, стоящими вне закона? Посягающими на спокойствие России?

О б в и н я е м ы й. Открыто заявляю: я совершил не одну, а несколько поездок в Лондон к Александру Ивановичу Герцену. Там, в Вольной типографии, я получал литературу. Ездил в последний раз уже после контузии. Как видите, утверждение врача-эксперта о том, что я психически больной, здесь ни при чем.