Никогда ни друзья, ни родственники, ни близкие или дальние знакомые — никто даже не пытался прийти ко мне, первому секретарю обкома, с просьбой помочь в каком-то личном деле. Сейчас хорошо известно, каких масштабов в годы застоя достигли протекционизм, коррупция, разлагавшие буквально всю систему власти. Мнение первого секретаря — закон, и вряд ли кто посмеет не исполнить его просьбу или поручение. И этой властью пользовались нечистоплотные партийные работники и их окружение бесконтрольно. Зная мой характер, ко мне с таковыми прошениями не заходили. Даже трудно представить, что бы я сделал, как бы отреагировал на подобную просьбу.

Да, власть Первого — практически безгранична. И ощущение власти опьяняет. Но когда пользуешься этой властью только с одной целью, чтобы людям стало жить лучше, выясняется, что этой власти — недостаточно: чтобы область хорошо, по-человечески накормить, чтобы всем нормальные квартиры дать… Её хватает только на то, чтобы кого-то на хорошее место устроить, кому-то прекрасную квартиру выделить и подобными благами одарить своё окружение. Так и происходило, да и сейчас происходит, — несколько десятков людей живут как при коммунизме, а народ доходит до последней черты.

А вообще, конечно же, в те времена первый секретарь обкома партии — это бог, царь. Хозяин области… Мнение первого секретаря практически по любому вопросу было окончательным решением. Я пользовался этой властью, но только во имя людей, и никогда — для себя. Я заставлял быстрее крутиться колёса хозяйственного механизма. Мне подчинялись, меня слушались и, благодаря этому, как мне казалось, лучше работали предприятия.

Во что я никогда не вмешивался, так это в правовые вопросы, в действия прокуратуры, суда. Хотя нет, пришлось однажды спасать директора подшипникового завода, его привлекли к ответственности за перерасход материалов на заводе. Я заступился за него. Мне было по-человечески жаль молодого директора, тем более я побывал в шкуре хозяйственного руководителя, знал, что такое многочисленные инструкции, опутывающие хозяйственника по рукам и ногам. Хороший парень, очень старался работать, жалко его терять. В его действиях не было корысти, в чем-то его подвели, в чем-то он сам виноват, но это все-таки не уголовное преступление. Должностное — да. В общем, я попросил, чтобы внимательно разобрались в его деле. Директор остался на свободе.

XXVI съезд партии. Я серьёзно готовился, хотел, конечно, нанести удар по тому застойному болоту, которое сложилось в стране. Выступление хоть и получилось боевым, выделялось на фоне славословий в адрес Брежнева, но, как я сказал на XXVII съезде, не хватило, видимо у меня и опыта, и самое главное, политического мужества, чтобы дать решительный бой нашей загнивающей партийно-бюрократической системе. К тому же я все-таки недостаточно знал членов ЦК, чтобы можно было серьёзно повлиять на дела, хотя видел, что центр не работает.

Надо сказать, с энтузиазмом мы встретили приход Горбачёва на должность секретаря ЦК, думали, что по селу дела серьёзно сдвинутся. Этого не произошло. Видимо, он не ухватил чего-то главного, а попытки наскоком поправить дела в сельском хозяйстве к сдвигам не привели.

Вообще, мы познакомились с Горбачёвым, когда работали первыми секретарями, он — Ставропольского крайкома партии, а я — Свердловского обкома. Познакомились сначала по телефону, перезванивались. Нередко нужно было в чем-то помочь друг другу: с Урала— металл, лес, со Ставрополья — продукты питания. Сверх фондов он обычно ничего не давал, но по структуре «птица-мясо» помогал.

Когда его избрали секретарём Центрального Комитета партии, я подошёл и от души пожал руку, поздравил. Не один раз затем был у него, потому что сельское хозяйство в Свердловской области, в зоне неустойчивого земледелия, шло непросто.

Когда я заходил в его кабинет, мы тепло обнимались. Хорошие были отношения. И мне кажется, он был другим, когда только приехал работать в ЦК, более открытым, искренним, откровенным. Ему очень хотелось поправить дела в сельском хозяйстве, он много работал и держал связь с республиками, областями.

В тот момент произошёл один случай. Может, он и стал началом некоторого похолодания наших отношений с Горбачёвым.

В Свердловск приехала очередная комиссия из ЦК. Их было много тогда. Эта проверяла положение дел на селе. Понятно, что наряду с положительными нашли и немало недостатков. Они были. Но в справке оказались и явные искажения. Секретариат ЦК принял короткое постановление, причём без моего вызова в Москву. Мы просто получили его, а через некоторое время приехал заместитель заведующего сельскохозяйственным отделом ЦК Капустян. Собрали актив, выступил Капустян в духе принятого Секретариатом ЦК постановления. Затем выступил я. В основном согласившись с выводами комиссии, тем не менее, я сказал, что не согласен с постановлением по некоторым позициям, которые перечислил. Народ знал, что значит не согласиться с таким документом, все затаились. Капустян выступил ещё раз, я высказался ещё резче. В общем, через некоторое время меня приглашают в Москву.

Эта комиссия много переживаний мне доставила. Думал ночами, ворочался: прав ли я, не прав, отстаивая свою точку зрения? К тому моменту Капустян вместе с Разумовым, заместителем заведующего орготделом ЦК, подготовили записку в Центральный Комитет, в которой сообщали, что товарищ Ельцин необъективно оценил недостатки в области, не согласился с некоторыми выводами комиссии и после постановления Секретариата ЦК КПСС высказался против отдельных его положений, тем самым нарушив дисциплину… И так далее.

Приехав в Москву, я знал, что такая записка есть, и, когда появился в ЦК, без удивления узнал, что меня ждёт Капитонов. Каким-то извиняющимся тоном он начал: «Борис Николаевич, есть записка в Центральный Комитет от двух отделов, вот… И меня попросили… ну, не то, чтобы поговорить, но, в общем, ознакомить вас с ней». И дал мне эту записку. Я прочитал. И затем повторил то, что уже говорил на пленуме обкома — что не согласен с рядом выводов постановления ЦК. Он не стал расширять тему нашей беседы, и на этом мы разошлись.

В этот же приезд я побывал и у Горбачёва. Он встретил, как будто бы ничего и не произошло, мы поговорили, и уже когда я уходил, он мне говорит: «Познакомился с запиской?» — с каким-то внутренним чувством неодобрения моих действий. Я говорю: «Да, познакомился». И Горбачёв сказал сухо, твёрдо: «Надо делать выводы!». Я говорю: «Из постановления надо делать выводы, и они делаются, а из тех необъективных фактов, изложенных в записке, мне выводы делать нечего». «Нет, все-таки ты посмотри». Он, кстати, со всеми на «ты». Вообще, со всеми абсолютно. Я не встречал человека, к которому он бы обратился на «вы». Старше его в составе Политбюро и Громыко, и Щербицкий, и Воротников — он всех на «ты». Или это недостаток культуры, или привычка, трудно сказать, но когда он «тыкал», сразу возникал какой-то дискомфорт, внутренне я сопротивлялся такому обращению, хотя не говорил ему об этом.

Ну, а история с этой комиссией и запиской на этом закончилась.

Нынче, в эпоху гласности, идёт много разговоров о доме Ипатьевых, в подвалах которого были расстреляны бывший царь и его семья. Возвращение к истокам нашей искорёженной, изодранной ложью и конъюнктурой истории-процесс естественный. Страна хочет знать правду о своём прошлом, в том числе и страшную правду. Трагедия семьи Романовых — это как раз та часть нашей истории, о которой было принято не распространяться.

Именно в те годы, когда я находился на посту первого секретаря обкома, дом Ипатьевых был разрушен. Расскажу, как это произошло.

К дому, где расстреляли царя, люди ходили всегда, хоть и ничем особенным он от соседних старых зданий не отличался, заселяли его какие-то мелкие конторки, но страшная трагедия, случившаяся здесь в 18-м году, заставляла людей подходить к этому месту, заглядывать в окна, просто молча стоять и смотреть на старый дом.

Как известно, расстреляли семью Романовых по решению Уральского Совета. Я сходил в областной архив, прочитал документы того времени. Ещё совсем недавно факты об этом преступлении практически никому не были известны, существовала фальсифицированная версия в духе «Краткого курса», поэтому легко представить, с какой жадностью я вчитывался в страницы, датированные 18-м годом. Только в последнее время о последних днях семьи Романовых были опубликованы несколько подробных документальных очерков в нашей прессе, а тогда я оказался один из немногих, кто прикоснулся к тайне жестокого расстрела царя и его семьи. Читать эти страницы было тяжело Близилась одна из дат, связанная с жизнью последнего русского царя. Как всегда на Западе, в газетах и журналах появились новые исследования, что-то из этих материалов передавали западные радиостанции на русском языке. Это подхлестнуло интерес к дому Ипатьевых, люди приезжали посмотреть на него даже из других городов. Я к этому относился совершенно спокойно, поскольку совершенно понятно было, что интерес этот вызван не монархическими чувствами, не жаждой воскресения нового царя. Здесь были совсем другие мотивы — и любопытство, и сострадание, и дань памяти, обыкновенные человеческие чувства.