Я проснулся только около полудня с чудовищной головной болью и едва сумел вспомнить, как Пенда тащил меня в опочивальню и стягивал с меня сапоги. Когда слуга снял с оконного проема ставень, свет больно ударил по глазам, и я поглубже зарылся в подушки, ворча, чтобы сегодня меня оставили в покое. Единственная мысль пульсировала в моей голове, отдаваясь еще большей болью — сегодня мне придется решить судьбу Гиты. Уж лучше бы хмель и вовсе не проходил.
И все же я вынудил себя подняться и спустился в большой зал. У одного из погасших каминов застал епископа Найджела Илийского, который понуро сидел в кресле, прикладывая ко лбу холодный край чаши. Мы вяло приветствовали друг друга, ни словом не упомянув о вчерашней оргии, однако епископ внезапно обратился ко мне с просьбой не предавать огласке историю с девушкой.
Я едва сумел сообразить, о чем речь. Оказывается, преподобный Найджел после пира умудрился затащить в свои покои одну из служанок. Молодой епископ выглядел сконфуженным, но я только рассмеялся и хлопнул его по плечу, заметив, что все останется между нами, но для верности не худо бы чем-нибудь одарить леди Бэртраду.
Епископ Илийский кивнул.
— Да, я уже догадался, что миледи графиня — непростая особа. И немудрено, что вы и та саксонка…
Он оборвал речь, быстро взглянув на меня. Но я, как бы не обратив внимания на его неловкость, вновь посоветовал епископу быть полюбезнее с моей женой. Окончательно сбитый с толку священнослужитель воскликнул:
— Раны Господни! Сэр, вы говорите так, будто благословляете меня приударить за вашей супругой!
— Разве такие вещи нуждаются в благословении супруга, ваше преподобие?
И только ближе к вечеру я наконец решился навестить Гиту. Но оказалось, что она, окончив торговые дела, уже уехала. Об этом мне сообщил Ральф де Брийар, который задержался, чтобы проследить за отправкой проданной партии шерсти. В его тоне, когда он говорил со мной, звучало спокойное превосходство и легкая насмешка. О причинах этого я побоялся раздумывать.
Мне следовало забыть о Гите и заняться иными вещами — тем, что врачует сердечную скорбь. Но все выходило наоборот — чем больше я убеждался, что никогда больше не смогу жить с Бэртрадой, тем острее становилась тоска. К тому же любезной благосклонности моей супруги хватило лишь до отъезда гостей. Желание изображать благонравную и хлебосольную супругу у нее тут же иссякло, и она обрушилась на меня с упреками в невнимании к ее особе, отсутствии новых подарков и даже в том, что я, якобы настроил епископа Илийского против нее.
Видит Бог, в последнем моей вины не было ни на йоту.
Однако последней каплей в этой чаше стала история с кастеляном. Я вызвал его к себе, велев отчитаться в расходах за дни ярмарки, но в ответ на это требование получил возмущенный ответ, что он не вел никаких записей, как и заведено при дворах могущественных государей. Святая правда — многие владельцы маноров ничего не смыслят в ведении дел и счете, однако этот прилизанный француз явно не ожидал, что я, грубый сакс, окажусь весьма искушенным во всех вопросах хозяйства, и занервничал, несмотря на все свое самообладание.
Все это заставило меня решить, что он не чист на руку, и я уже готов был рассчитать кастеляна, но неожиданно натолкнулся на яростное противодействие Бэртрады. Она вскричала, что я не ценю ее усилий и готов превратить дочь короля в простую саксонку, измученную домашней работой. Произошла безобразная сцена, и я почел за благо уехать из Гронвуда, тем более, что лорд д'Обиньи настойчиво звал меня осмотреть его замок Ризинг, возводимый на побережье залива Уош. Прихватив с собой каменщика Саймона, я направился в Ризинг, убив таким образом двух зайцев: д’Обиньи нуждался в консультации опытного строительства, а Пенда — в том, чтобы в отсутствие Саймона окончательно наладить свои отношения с Кларой.
В пути Саймон развлекал меня своей болтовней, а порой принимался поучать в любовных делах, что, как ни странно, сходило ему с рук. Беспутный и добродушный, он был в то же время проницателен и обладал острым глазом. И то, что творилось со мной, было для него открытой книгой.
— Милорд, — как-то заметил он. — У вас глаза, как у девушки. Они ничего не прячут, а в особенности печаль.
Однако в Ризинге Саймон вмиг переменился. Здесь, среди шума и суеты строительства, за версту было видно, что этот человек — настоящий мастер своего дела, которому нет равных в Англии.
Любопытно было наблюдать, как лорд Уильям д'Обиньи ходит по пятам за моим каменщиком и ловит на лету каждое его слово, словно сам состоит в подмастерьях у Саймона. О, Ризинг для этого рано поседевшего, но летами еще не старого лорда значил очень много, и с этой цитаделью он связывал далеко идущие планы. Замок ни в чем не должен уступать Гронвуду, и когда он будет закончен, лорд непременно пригласит сюда короля Генриха — а с ним прибудет и ее величество королева Аделиза…
Крест честной — слышали бы вы, как он произносил это имя! Тогда-то я и припомнил, что во время моего пребывания в Ле Мане до моих ушей доходила болтовня о том, что лорд Уильям оказывает королеве особые знаки внимания.
— О, если бы вы знали, сэр, — восторгался д'Обиньи, когда порой мы отправлялись порыбачить в море и нас мог слышать только утренний бриз, — если бы вы знали, какая это необыкновенная и возвышенная душа! Небо не даровало ей счастья материнства, однако она сама может составить счастье любого мужчины. Увы, король слеп и глух к ее достоинствам, однако пути Господни неисповедимы, наш государь далеко не молод…И кто знает, может быть я и дождусь моей нежной Аделизы.
Я молчал, хоть и сочувствовал д'Обиньи. И он также понял это, и однажды заметил:
— Я должен просить у вас прощения за то, что поверяю вам свои чувства. Но ваши глаза… Они говорят о том, что вы, как никто другой, способны понять любое движение души.
Похоже, с моими глазами и впрямь было что-то неладное. А д'Обиньи оказался достаточно чутким и сообразительным, чтобы догадаться, в чем дело. Во всяком случае, он перестал донимать меня сватовством племянника, а его самого отправил куда-то с поручением.
Сэр Уильям, с какой стороны ни посмотри, был славным малым, и мне неплохо жилось в его Ризинге, однако у меня было дело, которое я не мог откладывать. Среди моей поклажи бережно хранился сверток переливчатого серого атласа, который я намеривался преподнести Гите Вейк на обратном пути в Гронвуд. Однако я откладывал отъезд со дня на день, ибо больше смерти боялся того разговора о замужестве, который становился все более неизбежным — если я и впрямь хочу счастья для Гиты.
В день Святых Петра и Павла[64] я отстоял в часовне Ризинга раннюю мессу, оседлал Набега и, отказавшись от сопровождения, поскакал вдоль песчаных дюн побережья туда, где темнели леса. Старая тропа вела оттуда в маноры Гиты Вейк.
В этих древних лесах можно было встретить дубы, которые еще помнили суровое правление датчан. Это были настоящие великаны, овеянные легендами, и порой на ветвях того или иного раскидистого дуба виднелись нехитрые приношения местных жителей — цветные ленты, шерстяные лоскутки, обрезки меди. Однако я почти не смотрел по сторонам, машинально направляя Набега и уже в который раз обдумывая, как построить разговор с Гитой. Я намеревался не только предоставить ей возможность самой решить свою судьбу, но и позаботиться о Милдрэд, ибо не желал, чтобы моя дочь росла бесприданницей.
Неожиданно мне пришлось рвануть поводья — Набег, свернув на боковую тропу, оказался прямо посреди стада щетинистых местных свиней, которых гнали пастухи. Свиньи подняли визг, а Набег едва не взвился на дыбы, и мне пришлось повозиться, чтобы сдержать его. Лошади терпеть не могут свиней, и сколько я ни усердствовал, мой норовистый красавец припадал на задние ноги и брыкался, пока черные тощие твари, вереща, разбегались во все стороны.
Наконец я угомонил Набега, а пастухи, отогнав свиней, приблизились, кланяясь и приветствуя меня.
64
1 августа.