Орэйн посмеивался, щуря ясные синие глаза. Он хотел что-то сказать, но не успел — вошел Эллеро и сказал:
— Учитель зовет тебя, Гортхауэр.
Голос Мелькора был сух и холоден, как зимний ветер, что несет с севера секущую ледяную крупу. Глаза смотрят отстраненно.
— Я решил вот что. Что случилось, то случилось. Время обратно не повернуть. Но орки послушались тебя. Ты сумеешь держать их в узде. Ты сумеешь укротить и прочих, еще более диких. Ступай. Я надеюсь на тебя.
— Ты отсылаешь меня? — еще не веря, спросил Гортхауэр.
— Я больше ни на кого не могу в этом положиться. В тебе есть то, что заставляет других повиноваться.
Гортхауэр покачал головой.
— Это не лучшее во мне. И если я стану только укротителем орков, то не буду ли я таким же, как они?
— А ты не подумал, что именно поэтому они и подчинились тебе? Именно потому, что в тебе есть понятное им? И что я вправе приказать тебе сделать то, о чем сейчас прошу?
Гортхауэр был ошеломлен. Он не мог представить себе, что Учитель, которого он — сам из народа создателей — боготворил, мог оказаться неправым или несправедливым. Как ребенок в детстве верит в непогрешимость своих родителей, так он верил Мелькору. И, значит, виноват во всем он сам. Но в чем? Что он сделал? Понять он был не в силах. Просить объяснения — не осмеливался. «Может, его гнев утихнет и он скажет мне? А может, он действительно только мне может доверить это дело».
И он схватился за эту мысль, как за соломинку, и принялся убеждать себя…
— Хорошо, — через силу выговорил он. — Я повинуюсь.
Вот оно. Не мог представить, что окажется несправедливым или неправым. Вот и с Борондиром то же самое. Честно говоря, и я так же уверен в справедливости Эру. И мне тоже ни-че-го не докажешь. Неужели правды — две? «Как ребенок в детстве верит в непогрешимость своих родителей, так он верил Мелькору. Понять он был не в силах. Просить объяснения — не осмеливался».
Вот в этом-то все и дело. Слепое обожание. Даже мы, нуменорцы, Верные, и то проклинали Валар и Эру, когда погиб наш остров. Эти же готовы простить все, что он делает и с ними, и с другими. Какая-то болезненная радость и готовность к мукам… Не понимаю. Не понимаю!
Правда, кто знает, каким бы был я, если бы меня воспитывали по-другому. Когда я был юн, мне тоже хотелось красиво умереть на глазах у всех за нечто великое, и чтобы еще самому посмотреть, как все будут убиваться над моей могилой и восхвалять меня, такого юного, но великого душой. Попади я в это время не под суровую руку моего отца, а к такому же воспитателю, каким здесь описывается Мелькор, то и я бы, наверное, тоже боготворил его и рад был бы от него претерпеть любое унижение. Но мне все же не приходилось переживать такой влюбленности в наставника. Уважал — да. Любил — но не так. Хотя, наверное, это очень даже возможно. Могу даже понять тех, кто мучит себя ради своего божества — особенно в наше время, когда кажется, что все слишком спокойно. Как в болоте. Дела нет, ищешь какой-то выход, душа рвется. Вот и выворачиваешься наизнанку ради чего-нибудь…
Он был совсем спокоен, прощаясь с Орэйном и Гэлеоном, даже улыбался.
— Ты надолго? — спрашивал мастер. — Я хотел бы, чтобы ты был рядом. Ты хорошо понимаешь в этом деле.
— Да. Только мне мечи лучше удаются, — невесело усмехнулся Гортхауэр. — Что же, каждому свое.
— Ты когда вернешься?
— Не знаю.
Здесь было дикое место. Высокая стена черных зубчатых гор, прорезанная широким ровным ущельем, похожим на след от удара меча. Дома он не стал себе строить. Хватит и пещеры. Ахэрэ предпочитают глубокие подземные обиталища. Они изрыли недра здесь, как черви точат дерево. Но по любому зову они являлись к Гортхауэру.
Орки слушались его, как собаки — Оромэ. А он ненавидел их. Они и память о Курумо стояли между ним и Учителем. Он не пытался исцелить орков, вернуть им прежнюю суть, искореженную Страхом. Он просто знал — на это ему не хватит сил. И никому не хватит. Что же, остается только взять этот самый страх, как плеть, как узду, и этим страхом держать орков в повиновении. Это было настолько против егожелания, что иногда хотелось обрести этот непонятный дар, который Учитель дал Эллери. Дар смерти. Он думал о смерти как о свободе. Свободе от долга перед Учителем.
«Учитель сказал — это можешь сделать только ты. Наверное. Наверное, во мне и правда есть то, что орки признали своим. Признали меня за вожака. Но если бы я был таким, я не ненавидел бы их так. Но иначе он не отослал бы меня сюда. Не удалил от Эллери. Он знает лучше. Я, наверное, вправду добра им не принесу…
Я боюсь послать ему весть о себе. Не обрадуют его эти вести. Да и сам он не посылает мне вестей. Наверное, я противен ему… Если бы не Гэлеон, не друзья — я совсем ничего не знал бы о том, как они живут.
Как там Учитель?»
…А он уговаривал себя, пытался убедить доводами разума — ничего не помогало, и все не утихала тревога, и горечь переполняла сердце; и в тишине ночи, меряя шагами бесконечные коридоры и высокие залы замка Хэлгор, он вел нескончаемый спор с самим собой — самым жестоким и страшным собеседником…
Он был прежним со своими учениками. Говорил с ними, слушал их, улыбался, а сердце все жестче сжимали ледяные когти. Ему не нужен был сон, и он завидовал тем, кому ночь приносила забвение и избавление от печалей. Для него каждая минута одиночества превращалась в пытку, каждая ночь становилась цепью изматывающих, болезненных и бесполезных размышлений. Он пытался заставить себя не думать об этом. И не мог.
«Я пожертвовал им ради Эллери. Он увел орков. Он может ими повелевать. Даже те, дикие, и то уже слышали о его власти и страшатся ослушаться его слова. Он сумеет не дать им начать кровавые распри и войну против всех, кто не из их рода…
Да нет, ты пожертвовал им ради своего спокойствия. Ты просто испугался, что он станет именно вожаком этих тварей. И — отдалил его. Изгнал туда, где Ахэрэ — если ты прикажешь — обуздают его.
Ты с самого начала оскорблял его недоверием. И тогда, когда он пришел, и теперь.
Ты — боишься его?
Я боюсь за Эллери.
Ты не уверен в том, кого ты сам сотворил?
Да…
Не уверен в себе?
Да.
Почему же он за это должен расплачиваться? Отвечай сам. Ты несправедлив.
Я боюсь себя. Боюсь того, кого создал…
Я хочу видеть его. Я хочу говорить с ним — но я боюсь его. А второй раз я не смогу оттолкнуть его. И, что бы он ни сказал, я поверю. Я не сумею понять, где правда, а где ложь. Воистину, мы слепы с теми, кого любим… Нет, пусть все останется как есть…»
А разве благородно ради собственного душевного спокойствия мучить другого? Правда, как сказал Борондир, они — люди, со всеми их пороками и страстями. Тогда какого же балрога принимать Мелькора правым во всем? Он и сам вроде бы сомневается и раскаивается. Тогда уж и остальным все простить нужно. Не только тем, кто идет за тобой, но и тем, кто против тебя. Если он все понимает, то почему не смог понять своих собратьев?
Вообще-то человека легче понять и простить, тут он прав. А Валар не люди. То есть когда-нибудь люди, может, и станут такими же, как они. Но Борондир считает, что тогда человечеству конец… Вот как.
Но душа его не знала покоя, и сердце рвалось надвое. Он старался чаще бывать со своими учениками, и их радовало это — но жить среди них уже не мог. И затемно седлал он крылатого коня или черным ветром летел к деревянному городу. Город спал, и он долго блуждал без цели по улочкам между медово-золотых домов…
По-прежнему дети приходили к нему. Только истории, что рассказывал он, становились все печальнее.
«Что происходит с тобой, Учитель? Для всех ты такой же, как прежде, но я вижу — ты стал иным… Ты улыбаешься, но глаза твои печальны; ты с нами, но мысли твои далеко, и кто знает их? Я вижу, печаль на сердце у тебя, но как спросить?
Почему твой Ученик покинул нас? Дом его пуст, и высоко поднялись печальные травы у стен его… Учитель, почему он не возвращается к нам?