Кто мог, кто смел ранить сердце твое, почему ты таишь эту боль — ведь мы любим тебя, каждый из нас отдал бы и саму жизнь, чтобы помочь тебе… А ты словно стеной отгораживаешься от нас — зачем? Ведь когда болит сердце, это видно, а я рождена Видящей…

Скажи, что с тобой, Учитель? Что мучит тебя, Учитель? Стремителен полет крылатого коня, звездный свет родниковой водой омывает лицо всадника — горе в твоих глазах, и нет тебе покоя… Что гонит тебя, что мучит тебя? Скажи мне, ответь мне — я не смею спросить… Чем помочь тебе, Учитель? Учитель…»

А это кто еще? Непонятно. Хотя мотивы все те же — любимый Учитель, за которого сладко умереть. Вот зачем, видимо, был дан им дар Смерти — чтобы умереть за Мелькора! Кто-то, видимо, из его эльфов, Эллери Ахэ. Наверное, потом прояснится. Вот только кто мог знать эти мысли? О таком обычно другим не рассказывают. Гортаур-то знал, что переживал сам. Он откровенничал, каясь. Может, так же каялся и Мелькор, пусть записавший эту историю и говорит, что Учитель об этом распространяться не любит. Так что же, и все участники тоже на исповедь ходили? Сомнительно. Но — красиво. Я полагаю, что многое тут домыслено, хотя наверняка в основе лежит истинное происшествие. Я решил пока верить всему. Всем событиям, хотя истолковать их, наверное, я мог бы иначе, чем здесь. Но тогда я уподоблюсь поклонниками Тьмы, которые объясняют все только в пользу своего бога…

В самом начале осени Гортхауэр вдруг получил весть от Гэлеона. Тот звал его посмотреть на свой осуществленный замысел. Он писал, что решил устроить праздник по этому поводу. Звал Гэлеон — не Мелькор. И Гортхауэр отважился. Ведь никто ему не запрещал покидать эту пустынную землю…

Он так долго жил среди Эллери Ахэ, что во многом стал похож на них. Он научился понимать и ценить тепло и холод, радость огня в очаге в морозный день, костра в зябкую осеннюю ночь, искры факела в ночь весеннего праздника. Он научился любить звенящий мороз и черный лед зимнего ночного неба, мягкое сонное величие заснеженного леса, отблеск зари на замерзших озерах, и падение шапки снега с ветки в тишине лесной чащи. Он полюбил радостную усталость доброго труда — после дня в кузнице, среди раскаленного металла, шумных вздохов мехов и звенящего стука молота, когда он смотрел на искусную свою дневную работу и наивная радость и гордость распирали грудь. Усталость не была властна над ним — но он все равно ложился, погружая себя в омут мыслей и мечтаний о чем-то новом, что он сделает, обязательно сделает завтра, только настанет день. Он научился получать удовольствие во вкусе еды и питья… Ему ничего этого не нужно было — он был майя. Но он хотел знать то же, что и они. И он переделывал себя, становясь почти одним из них. Он понимал, что это скорей игра, чем превращение, но играл он честно. И все же он не знал сна. Он не знал боли. Он не знал очень многого, и это еще не было ему дано.

В Дом Пиршеств он пришел самым последним, чтобы, смешавшись с толпой гостей, не попадаться на глаза Мелькору. Гортхауэр отчаянно хотел быть одним из этой радостной толпы, но не мог — они были веселы, и сердца их были легки. Он сел в дальнем углу зала, в тени, подальше от того конца стола, где уже сидел Мелькор рядом с виновником торжества. Мелькор улыбался и что-то говорил своим соседям, и все смеялись, и сам Вала смеялся в ответ… «Какая улыбка… Совсем прежний. Учитель, что же я сделал такого, что погасла твоя улыбка? Почему так тяжел был твой взгляд, когда ты говорил со мной? Чем виноват я перед тобой?» Ему страстно захотелось, чтобы его увидели, подойти, заговорить… Но он представил, как эта улыбка погаснет, и все это увидят, и все, все будут думать, что он виноват… А если и правда виноват?.. Гортхауэр еще глубже спрятался в тень.

Творение Гэлеона лежало на черном деревянном простом подносе, и каждый брал в руки это чудо, и постепенно тишина наполняла зал, и лишь изумленный шепот и вздохи слышались среди золотистого колыхания пламени свечей. Это был венец из двух переплетенных гибких ветвей с распустившимися листьями и цветами. Золото жило. Игра теплого света на поверхности — где-то полированной, где-то шероховатой или прочеканенной — заставляла листья шевелиться тихо, словно на ветру. У золота был разный цвет, видимо, Мастер брал металл разной чистоты, и цветы были светлей листьев, а листья — ветвей. При каждом повороте венца живые ветки играли, и, если долго смотреть на них, казалось, что слышится тихая музыка. Это не был надменный тяжелый металл — золото было мягким и ласковым, и блеск его стал тихим теплым светом.

Венец осторожно передавали из рук в руки, и каждый, отдавая его соседу, словно оставлял себе частичку того странного наваждения, что источал венец. Гортхауэр держал его на кончиках пальцев, будто боялся смять трепетные живые листья. Казалось, капельки росы ползут по листьям, и, хотя он знал, что это лишь игра света, созданная волшебной рукой Гэлеона, он никак не мог понять, почему влага не падает вниз, на его руки. Он не замечал, что уже стоит и все видят его. Его пальцы слегка дрожали, и, как под ветром, дрожали листья. Он не видел и не слышал никого вокруг. Он смотрел.

— Почему ты здесь? Почему пришел тайком?

Руки его дрогнули, и венец упал на пол… Жалобный вздох разнесся по залу, кто-то вскрикнул. Гортхауэр стоял, в ужасе глядя то на потерянное лицо Гэлеона, то на то, что мгновение назад было чудом. Он не осмелился посмотреть на говорившего. Он повернулся — медленно, как поворачиваются смертельно раненные, перед тем как упасть, — и бросился прочь…

— Гортхауэр, постой! — он вскочил и бросился следом — но поздно. «Что наделал я, слепая жестокая тварь… Даже простые мои слова так оскорбили его. Как же я измучил его…»

И что ж было не пойти, не поговорить, не извиниться? Истинное великодушие не в том, чтобы запереться и страдать, а в том, чтобы признать перед всеми свою неправоту и попросить прощения.

Но все же задевает. Ох, задевает… Хотя и непривычны мне такие писания, но все же трогает. Если, конечно, забыть, что это Враг и его последыш…

Когда Гэлеон наконец решился подойти к дому на окраине, он увидел лишь распахнутую дверь и груду обломков на полу. Дом был пуст. Гортхауэр ушел — навсегда…

«Когда-то Эру испугался своего творения, потому что Мелькор был сильнее его. Он счел его злом. Вот и я испугал своего создателя. Хотя я вряд ли сильнее его. Нет, не это его испугало. Что-то злое есть во мне — иначе почему орки признал меня за вожака?

Но зачем же он не изгнал меня сразу, зачем заставил полюбить его?! Может, думал, что меня можно переделать, ведь надеялся же он исцелить орков…»

Уйти от всех. Уйти.

«Учитель, почему же мне ты не дал дара смерти? Почему?»

А вот любопытно — если бы Мелькору хоть раз в голову пришли такие мысли? И бросился бы он с рыданьями на грудь Манвэ? Все так хорошо кончилось бы — и благополучно, и красиво, и чувствительно… А Гортаура мне прямо-таки жаль. Надо же — так получить. Я бы на его месте, если бы мне лет семнадцать было, может, вообще утопился бы или повесился. А он тут по мыслям аккурат лет семнадцати. Молодой майя, одно слово…

Он шел не останавливаясь. Куда — сам не знал. Наверное, найдется где-нибудь место, где он сумеет успокоиться. Разобраться в себе.

Дней он не считал. Просто шел. И однажды остановился и огляделся вокруг. Холмистая равнина без единого деревца, травы, валуны да ручьи…

Одиночество не показалось страшным. Просто время вдруг остановилось тоже. Нет ни былого, ни грядущего. Безвременье. И уже не хочется никуда идти, уже нечего искать…

— Ортхэннэр! — долетел однажды откуда-то зов. Время вернулось.

Он вздрогнул. Вскочил на ноги.

— Ортхэннэр! Где ты? Не прячься, где ты?

Бежать. Бежать, скорее…

— Ортхэннэр, подожди! Почему ты бежишь? Выслушай!

Он обернулся. Равнодушное спокойствие вдруг охватило его.

— Я уже и так все понял. Ты отдалил меня от Эллери потому, что во мне есть нечто, роднящее меня с орками. Иначе они не слушались бы меня. Так?