Хозяйка дома вернулась, приветливо поздоровалась с гостями, сказала каждому несколько любезных слов. При этом она все время с беспокойством оглядывалась на мужа. — «Надеюсь, ты не прикасался к этому напитку? — тревожно спросила она, бросив искоса взгляд на Генерала. — Ты ведь знаешь, что это для тебя яд… У него опять припадок печени, — объяснила она Гартману. — Если ты не хочешь выходить к обеду, то все тебя извинят. Что ж тебе сидеть за столом и смотреть, как другие будут есть и пить? Но до обеда еще не меньше четверти часа», — говорила она, улыбаясь.

Молодой английский писатель, сидевший в углу комнаты, молча покуривал трубку, пил коньяк и поглядывал на собравшихся немцев. Он был по природе любопытен, наблюдателен, недоверчив, недоброжелателен и сам себя причислял к несчастной породе политических дальтонистов, — хоть это слово не вполне передавало его мысль. Он находил, что в каждой исторической сцене можно увидеть и трагедию, и анекдот, — обычно находил второе. Как почти все знавшие Маркса люди, английский писатель считал его гениальным человеком. Но этот дом казался ему странным, — в нем жили неестественной жизнью. Именно это привлекало его на Maitland Park Road, — так здесь было непохоже на органическую жизнь англичан его круга. «Гулливер, окруженный пигмеями», — думал он, всматриваясь в лицо Маркса и стараясь угадать его непоказные чувства. «Все эти господа принадлежат к тому роду людей, которые составляют предметные указатели к книгам или занимаются генеалогией… Энгельс, конечно, не пигмей. И уж никак не великан, каким его считают дураки. Он просто честный немец, очень хороший человек, недурной Патрокл при этом Ахиллесе… На беду бездетный владелец большого состоянья. Кроме освобождения человечества, здесь в доме очень многое вертится вокруг его наследства», — думал он, не без удовольствия припоминая доходившие до него нехорошие сплетни. Он выпустил изо рта горький дым и рассеянно прислушался к спору: одни из гостей считали возможной мировую революцию и создание социалистического общества в самом близком будущем; другие стояли за глубокие общественные реформы, осуществляемые в демократическом порядке. «Как им только не надоест вести этот спор?» — подумал англичанин и вынул трубку изо рта. У Маркса вдруг изменилось лицо. Он стукнул кулаком по столу и заговорил.

Все мгновенно замолчали. В отличие от Энгельса, он говорил превосходно. Не слушал только английский писатель, не сводивший с него глаз. «Да, этот человек огромная сила! Сила ненависти, но не все ли равно? Верно, у него никогда не было никаких страстей, кроме умственных, эти самые страшные из всех. А революцией он руководить не будет, ему и жить верно осталось недолго. Может быть, эти будут руководить?» Генерал одобрительно кивал головой и энергично подтверждал: «Sehr wahr! Sehr richtig!»[247] Маркс гневно махнул рукой и оборвал речь. Энгельс тотчас развил и пояснил его мысли. «Уж марксистов совсем незачем слушать после Маркса!» — сказал себе англичанин, допивая коньяк.

Сославшись на нездоровье, хозяин дома ушел в свой кабинет и там снова лег на диван. Под руку попался Эсхил; он перечитывал его в подлиннике каждый год. Этого не могло бы быть, если б он сам не чувствовал себя эсхиловским героем. Книга открывалась на трагедии «Семеро против Фив».

Жена, робко на него поглядывая, принесла ему чашку бульона из овощей. Не спросила, как он себя чувствует: ей было ясно, что он болен и страдает. Он приподнялся, поцеловал ей руку и снова опустил голову на подушку.

После обеда пришли еще гости. Все снова устроились в гостиной. Генерал был уже на «ты» с Гартманом. Энгельс обычно с первого знакомства говорил ты приезжавшим из Германии молодым товарищам. За вином он начал говорить ты и Гартману, чем привел его в большой восторг. По русскому обычаю, они выпили через руку. По немецкому обычаю, после ужина запели. Пели — так как французов не было — «О, Strasburg, О, Strasburg — Du wunderschone Stadt…»[248]

Он слушал — и все было ему противно.

Мысль эсхиловской трагедии была ясна: боги охотно помогают людям, которые работают на собственную гибель. Над домом Этеокла навис рок: родные братья должны были ненавидеть друг друга; им было невозможно вместе существовать на земле. «И Этеокл был окружен маленькими людьми, делал вид, будто этого не замечает, хвалил их, чтобы их подбодрить, давал им ответственные назначенья. Большого человека губят маленькие соратники, но без маленьких соратников дело вообще невозможно. Только дело существует для Этеоклов, и незачем уважать людей, с которыми служишь делу. Лишь бы верна была идея, — ибо прав Эсхил, «в ошибке гнездится смерть».

ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

I

К очередному заседанию совета профессоров накопилось несколько важных дел; прения должны были затянуться. Михаил Яковлевич предупредил жену, что не вернется к обеду. В последнее время ему было все тяжелее наедине с Лизой, и он всегда был рад случаю пообедать в ресторане.

— Это как нельзя более кстати, — сказала Елизавета Павловна. — Я тоже ухожу. Значит, обе наши красавицы могут нынче отдохнуть. Я их отпущу.

— И прекрасно, — холодно заметил Черняков. Он демонстративно не спросил жену, где она обедает, и сам подумал, что его семейная жизнь свелась к незначительным демонстрациям, которых Лиза, по-видимому, даже не замечала.

Заседание было назначено на два часа, следовательно должно было начаться в три. Перед заседанием Михаил Яковлевич читал лекцию. Она прошла с успехом, студенты аплодировали, хотя и в меру. «Конечно, не „бурные аплодисменты, переходящие в овацию“, но „аудитория наградила лектора рукоплесканьями“, — с усмешкой подумал, сходя с кафедры, Черняков.

В зале заседаний собралось уже довольно много людей. В первой группе стоял молодой радикальный профессор, ставший в последнее время любимцем учащейся молодежи. Он обладал способностью с необыкновенным подъемом высказывать мысли, бывшие общими местами в радикальном кругу. Михаил Яковлевич поддерживал с ним корректные отношения, как со всеми, но почему-то этот профессор своим видом нагонял на него дурное настроение, — оттого ли, что Черняков считал не очень заслуженной его популярность, или потому, что самого Михаила Яковлевича с некоторых пор уже не причисляли к профессорской группе молодых (он все не мог с этим примириться: так незаметно — и точно вполне естественно! — это произошло). Все в молодом профессоре раздражало Чернякова. «Другие косят бороду — и ничего, а у него борода с надрывом, народолюбивая и социалистическая. И рубашка с надрывом. А между тем имеет и доходный домик, и капиталец. Удивительно, как у таких людей все хорошо устроено: убеждения сами по себе, капиталец тоже сам по себе, это вещь посторонняя, социализма и никого не касающаяся. Он страшно обиделся бы, если б кто спросил: как же собственно так?.. Я вот живу только на заработок, но я, видите ли, буржуа. И забавно то, что наша глупенькая молодежь именно за социализм его и любит, ибо лектор он весьма средний. Может, с годами он и свой социализм продаст, но уж не продешевит себя, как Иуда». — Михаил Яковлевич сам подумал, что зашел слишком далеко и крайне несправедлив к профессору, ничего дурного не сделавшему. «Да, характер у меня тоже начинает портиться…» Чтобы покарать себя за не джентльменские мысли, он любезно поговорил с молодым профессором и даже похвалил его последнюю статью.

У окна собралась другая группа. В ней был и Муравьев, рассеянно слушавший разговоры. Говорили о ближнем боярине. Так граф Валуев называл ставшего в последнее время всемогущим Лорис-Меликова. Придворные сплетни немедленно становились известными всей России. Седой профессор рассказывал новости. Валуев ненавидит ближнего боярина потому, что его собственный конституционный проект был царем забракован. Не понравился и проект, составленный великим князем Константином. Царь никому, кроме Лориса, больше не верит.

вернуться

247

«Очень правильно! Очень верно!» (нем.)

вернуться

248

«О Страсбург, о Страсбург, чудесный город…» (нем.)